Роковые восьмидесятые. Часть 1

 Текст состоит из 33 глав. Опубликовано с некоторыми пропусками 22 декабря 2023

 

 

 

Владимир Юрьевич Полуботко

РОКОВЫЕ ВОСЬМИДЕСЯТЫЕ,

или Десятилетие упадка и катастроф

 

 

…И тогда Генка, который время от времени изрекал что-то умное, высказал вдруг такую мысль:

– Да ладно! Не огорчайся ты! Всё равно советская власть рухнет лет через двадцать.

Я страшно изумился этому его предсказанию и пробормотал:

– Через какие там двадцать? Ты в своём уме ли? Через двести – это в лучшем случае.

Но годы шли-шли, и оказалось, что Гена если и ошибся, то в другую сторону: советская власть рухнула через одиннадцать лет.

Тот наш разговор состоялся летом 1980-го года, а советская власть развалилась летом 1991-го года.

Из моих воспоминаний о нашей с Геннадием Михеевым лодочной прогулке по Дону

 

 

1.     Предварительные условия: что чем считать, почему и зачем?

Восьмидесятые годы двадцатого века… С чего начать?

Начну с того, что появился я на свет 12-го марта 1950-го года, а рассказать хочу в своей книге о том, как я провёл то десятилетие своей жизни, которое помещается между годами 1980-м и 1990-м. Иными словами, речь пойдёт об отрезке времени между моими тридцатью и сорока годами.

Думаю, что моя смесь эпической летописи с жанром автобиографического очерка будет интересна читателям моих научных книг по истории индоевропеистики и славистики, а также и некоторых моих беллетристических опусов.

Итак: годы 1980-1990 и мой возраст от тридцати до сорока лет. Да ещё страна, которая в те времена называлась Советским Союзом.

Просто вот такая прихоть возникла у меня: рассказать о том, как я и моя страна провели эти десять лет.

 

= = =

 

Мрачное это было время, тяжкое – так я его воспринимаю сейчас.

Подумать только! Мне на этом перегоне моей жизни от тридцати до сорока лет – было самое время жить да жить, делать что-то важное, значительное – а я… Вместо особой радости по поводу расцвета своих сил, видел вокруг себя лишь уныние и беспросветность. Мне хотелось совершить что-то необыкновенное, небывалое, но я ничего не мог сделать… Того нельзя, этого нельзя, всё только по блату или по партийной принадлежности и кругом – плакаты:

СЛАВА КПСС!

НАРОД И ПАРТИЯ ЕДИНЫ!!

ЛЕНИН И ТЕПЕРЬ ЖИВЕЕ ВСЕХ ЖИВЫХ!!!

ВПЕРЁД К ПОБЕДЕ КОММУНИЗМА!!!!

Идёшь, бывало, в ночное время по центральным улицам Ростова-на-Дону (а я именно там жил тогда и живу сейчас) и видишь огромные светящиеся буквы на крышах домов, и эти буквы призывают меня любить Ленина, партию и коммунизм. А я с детских лет знал от родителей и из разговоров других взрослых, что всё это плохо и неправильно.

Я сейчас вспоминаю о том времени и думаю: «А что я мог тогда сделать путного?»

И сам же себе отвечаю:

– Ничего. Разве что пойти в мошенники – кого-нибудь дурить по партийной линии или в сфере снабжения. Или даже грабить с оружием в руках, как это делала знаменитая тогда ростовская банда «фантомасов». Можно было бы что-нибудь взрывать, как это делали недобитые белогвардейцы в двадцатые и тридцатые годы, чтобы отомстить народу за его глупую любовь к Ленину и Сталину. Ну, или можно было бы податься в диссиденты и что-нибудь изрекать неумным и плохим людям о том, как им стать такими же умными и хорошими, как люди в Соединённых Штатах Америки.

Ни к чему этому я не был пригоден – ни к обману покупателей, ни к бандитизму, ни к терроризму, ни к показному, демонстративному инакомыслию, за который тогда сажали. Ни единой диссидентской книги я даже в руках никогда не держал. Некоторые хвастались, что и держали, и читали, но я у таких людей почему-то не вызывал доверия, и меня никогда не допускали ни до каких тайн. Да я и сам не лез никуда. Смириться и жить – вот всё, что оставалось. Варианты с каким-то стремительным обогащением за счёт мошенничества или грабежа – они были и есть не для меня. Я всегда был честным человеком – именно таким меня воспитали родители.

В своей книге я мимоходом упомяну «фантомасов», которые попытались стремительно обогатиться за счёт вооружённых ограблений; расскажу про интеллектуала наивысочайшего уровня, который, будучи честнейшим человеком, умудрился однажды добыть очень много денег неизвестным никому способом; расскажу о русской красавице, которая продала душу дьяволу; расскажу о людях больших и маленьких; неожиданно для меня самого, я уделю много места потрясшему меня в те годы роману братьев Стругацких «Жук в муравейнике», который сильно повлиял на меня; один из героев моего повествования – Гера-бандит займёт у меня не просто видное место, а едва ли не самое почётное…

Ну и плюс мои собственные переживания по поводу того, чему я должен посвятить себя – литературоведению или языкознанию.

Большинству описываемых людей я давал вымышленные имена и условные прозвища, но иногда называл того или иного человека настоящим именем. Например, Геннадий Константинович Михеев – его так на самом деле и звали…

Вот такой у меня был жизненный опыт в то далёкое десятилетие.

Жилось плохо и безрадостно. Но в каких-то дозволенных пределах жить было всё-таки можно. Вот я и жил.

 

 

2.     Вожди и их деяния

Перечислю для начала тех, кто тогда правил нами – я имею в виду период с 1980-го года по год 1990-й.

 

Леонид Ильич Брежнев управлял страною с 1964-го года по 1982-й год. Иными словами, он присутствовал только в начале этого периода.

Потом пришёл Юрий Владимирович Андропов. Годы 1982-1984.

Затем был Константин Устинович Черненко: 1984-1985.

И завершил эпоху восьмидесятых Михаил Сергеевич Горбачёв: 1985-1991.

 

Именно эти четыре человека возглавляли медленное обрушение советской власти, закончившееся её полным поражением.

И теперь я хочу отбросить всё лишнее и в самых общих чертах ответить на вопрос: а что же происходило в эти десять лет такого, что это можно было бы назвать самым главным?

Я предлагаю заведомо неправильные ответы на этот вопрос.

– Можно было бы дать характеристики тогдашним вождям. Можно было бы выяснить, кто из них был хорошим, а кто плохим и почему.

– Можно было бы расписать ужасы наших продовольственных и бытовых невзгод: жили в самой богатой ресурсами стране и жили не просто плохо, а всё хуже и хуже.

– Можно было бы рассмотреть все наши беды с точки зрения внешних угроз: гонка вооружений и агрессивное поведение Запада.

– Но можно было бы порассуждать и о внутренних делах: падение нравственности, а не только уровня жизни, нарастание национальных противоречий, подлое и предательское поведение творческой интеллигенции и всяких там диссидентов…

 

= = =

 

Так вот, обдумывая то десятилетие, я отметаю всё это и беру за основу лишь два показателя, касающихся, с моей точки зрения, двух самых фундаментальных вопросов.

Первый показатель: АТОМНЫЕ ДЕЛА – ОРУЖИЕ (ВКЛЮЧАЯ КОРАБЛИ) И ЭНЕРГЕТИКА.

Второй показатель: ИНДОЕВРОПЕИСТИКА.

 

= = =

 

Именно в восьмидесятые годы стали происходить адские катастрофы во всём том, что касается атомных дел: в 1983-м году, в обстановке самого настоящего преступного разгильдяйства утонула наша атомная подводная лодка К-429; она не должна была утонуть, но всё-таки утонула. Люди спаслись почти все, а подводную лодку подняли со дна и отремонтировали, но через два года, в момент, когда её собирались торжественно ввести в строй после ремонта, она на глазах у всех утонула снова из-за каких-то небрежно закрученных винтиков, через которые стала просачиваться вода.

И это было первое серьёзное предупреждение от Высших Сил!

Не обратили внимания.

Но я лично – обратил! В девяностые годы я случайно познакомился с участниками той трагедии и под впечатлением от их рассказов написал книгу в жанре документального романа, которую назвал «Железные люди». Я потом публиковал её в журналах «Звезда» и «Ковчег», но в виде отдельной книги мне эту вещь так и не удалось выпустить – у общества пропал интерес к этой теме.

Впрочем, я отвлёкся. Продолжу.

26-го апреля1986-го года случилась Чернобыльская катастрофа, от которой содрогнулась вся планета…

Даже не хочу описывать все обстоятельства той немыслимой трагедии. После неё советская власть могла рухнуть, как говорится, «в связи с утратою доверия». Прямым виновником этого ужаса является не только атомщик Курчатов – основоположник безответственного отношения к атомной энергетике, но и вся политическая система в Советском Союзе, в котором такие монстры, как Курчатов, облекались доверием и властью.

В том же 1986-м году, но уже 4-го октября произошла новая катастрофа с атомною подводною лодкою К-219 – катастрофа намного более страшная, чем то, что случилось с К-429. Могло бы получиться даже и хуже, чем в Чернобыле, но Высшие Силы проявили своё милосердие…

Советский Союз развалился в 1991-м году. И я удивляюсь, что этого не случилось в 1986-м или хотя бы в 1987-м году. Совершенно очевидно, что государство, в котором происходят такие немыслимые безумства, не может и не должно существовать.

На самом деле, техногенных безобразий в то роковое десятилетие было больше, но перечислять их и оценивать – это не входит в мою задачу. Я просто высказал мысль: это было десятилетие атомных ужасов.

А ведь была ещё и индоевропеистика!

 

= = =

 

Атомные дела могут показаться некоторым не слишком умным людям намного более страшным явлением, чем какая-то там индоевропеистика, о существовании которой не каждый ещё и знает.

Ничего подобного!

Атом и индоевропеистика суть вещи несопоставимые по своей грандиозности, потому как индоевропеистика первична, а атом вторичен.

Не было бы индоевропейцев, уверовавших в свою непогрешимость после своих великих открытий, не было бы и атома.

В самом деле! Сначала возникли индоевропейцы, затем из их недр выделилась Греко-Римская цивилизация, и почти всё дальнейшее техническое развитие на нашей планете исходило именно из этого центра. Грубо говоря, атомная бомба и атомная подводная лодка – это прямой результат деятельности именно этой цивилизации и никакой другой более.

Китайско-японская цивилизация – изначально ограничена в своих творческих возможностях. Она может лишь успешно копировать и потом внедрять у себя то, что изобрело греко-римское ответвление индоевропейцев, а самостоятельно они бы и за миллион лет не создали атомного реактора.

Должен отметить, что индоевропейцы, объективно существующие на свете, – это одно, а наука о них – это другое.

Поясню насчёт науки под названием «индоевропеистика».

Она возникла в конце 18-го века, и до этого её не было ни в каком виде. Весь 19-й век она бурно развивалась, пройдя путь от младенческого состояния до высочайшего уровня. К концу 19-го века это уже была мощная наука, которая имела возможность объяснить происхождение почти всех европейцев, а также индийских и иранских народов.

Оно бы и ладно, да только индоевропейцы вдруг осознали, что на их языках говорит подавляющее большинство народов мира. И отсюда стал возникать вопрос: а не являемся ли мы самыми правильными людьми, если мы покорили почти всех и почти всех заставили перейти на наши языки? И если да, то не означает ли это, что мы имеем право указывать менее совершенным людям, как им надо жить? И не поработить ли нам народы неиндоевропейского происхождения? Или индоевропейского, но какой-то неправильной разновидности?

Были ли у индоевропейцев основания с таким восхищением думать о самих себе – это трудный вопрос. Считаю, что основания всё-таки были. Просто выводы делались неправильные. Да – умные, и дальше что?

А дальше: мы самые-самые умные. Мы умнее всех на планете.

Не имеет значения, о чём думали при этом китайцы с японцами, но евреи слушали эти утверждения и посмеивались: вы – самые умные? А мы тогда какие?

Тут сразу же вспоминается Гитлер, который усмотрел в умных евреях конкурентов великому немецкому народу, но не надо сваливать всё на него одного.

Ещё задолго до Адольфа Алоизовича вопрос о том, как относиться к неправильным разновидностям белых людей, прорабатывался товарищами Карлом Марксом и Фридрихом Энгельсом, которые призывали презирать и ненавидеть славян и особенно Русский народ. Потом были англичане, которые устроили бойню в Южной Африке и истребляли отнюдь не негров, а белых поселенцев, переехавших на юг Африки из Голландии. Истребляли только за то, что те были умнее и честнее англосаксов.

И только потом уже был Гитлер, который вознамерился поработить или даже истребить неправильный Русский народ, а заодно и евреев…

Про Гитлера все всё знают, про англичан в Южной Африке знают некоторые, про Маркса и Энгельса знают лишь немногие, а вот про отношение к индоевропеистике со стороны еврейских религиозных фанатиков не знает почти никто.

Самодовольные индоевропейцы совсем упустили из виду, что, кроме них, есть ещё один очень умный народ неиндоевропейского происхождения – единственный, который способен успешно соперничать с индоевропейцами и создать свой собственный атомный реактор – евреи.

А евреи, по происхождению, семитохамиты. И они ни в какой степени не родственны индоевропейцам.

И они обижаются на индоевропейцев. Дескать, только и слышно: вы да вы, а про нас забыли?

И кто-то из евреев – самый гениальный! – впервые додумался до такой идеи: надо запретить индоевропеистику, а тогда и проблем для нас не будет. Не следует думать, что все евреи были такими же идиотами, как этот фанатик. Но безумная идея была вброшена, и кто-то подхватил её – скорее всего, таких было ничтожное меньшинство, но идиотизм – штука заразная и прилипчивая…

В начале 20-го века на тайном сборище этих идиотов было принято решение прекратить дальнейшее развитие индоевропеистики. Ибо само существование этой науки ставит под сомнение ценность семитохамитов – так они решили тогда.

У истоков этого решения стояли два негодяя. Назову их условно так: Старый и Молодой. Не буду называть их имён. Молодой происходил из старинной еврейской семьи, в которой все мужчины из поколения в поколение, из века в век были раввинами. Молодой приехал во Францию с Ближнего Востока и вознамерился в этой стране получить богословское образование. В городе Марселе Молодого встретил Старый, который уже был предупреждён о приезде столь значительного лица.

Тогда же Старый сказал Молодому:

– Вот ты хочешь послужить нашему народу на богословском поприще, но ты принесёшь нам всем гораздо больше пользы, если займёшься индоевропеистикою. Дело в том, что эта наука очень уж стала опасна для нас. Эти индоевропейские олухи вообразили, что они, а не мы должны управлять миром. Поэтому нужно проникнуть в стан индоевропеистов и любым способом разрушить их дурацкую науку изнутри, потому что она обретает очень уж необыкновенную силу, от которой наш народ может погибнуть. Когда ты станешь знаменитым и уважаемым индоевропеистом, ты должен будешь установить связь с самыми сильным нашенскими людьми. И убедить их в том, что в интересах нашего народа запретить или любым способом обрушить эту науку. Для чего потребуется мощное финансирование. Пойти к ним прямо сейчас – нельзя. На них не произведёт впечатление то, что ты из знаменитого рода. Я из такого же рода, а толку-то? Ты должен быть авторитетным учёным и только тогда они согласятся выслушать тебя…

Примерно такие слова сказал Старый мерзавец Молодому мерзавцу.

Тот внял этому совету и пошёл учиться на лингвиста. Имея колоссальные умственные способности, он достиг в этой науке больших успехов. Потом втёрся в доверие к Знаменитому лингвисту индоевропейского происхождения, занимавшему большой пост, и попросил его по-хорошему не просто покинуть этот пост, а передать Молодому так, словно бы это какая-то вещь. Тот так сделал: мол, уступаю более достойному. И только после этого Молодой пошёл на приём к своим могущественным соплеменникам и убедил их финансировать борьбу против ненавистной науки. И механизм финансирования заработал…

 

= = =

 

После Второй Мировой войны индоевропеистика была почти полностью свёрнута в Западной Европе и в Северной Америке.

Но Советского Союза это не касалось.

При Сталине и при Хрущёве наука под названием «индоевропеистика» процветала в нашей стране. Делались всё новые и новые открытия, в различных научных публикациях происходил обмен мнениями на эту тему. Оно и понятно: распоряжение об искусственном обрушении индоевропеистики было сделано в рамках Запада, и на Советский Союз оно никак не распространялось.

Но с приходом к власти Брежнева всё вдруг резко поменялось.

14-го октября 1964-го года Брежнев сместил Хрущёва, и самое первое, что сделал новый властелин – это наложил запрет на индоевропеистику. Это случилось не позже ноября этого же года, то есть, почти мгновенно! Подробности у меня описаны в мой книге «Тайные знаки Арийской цивилизации», и я не хочу повторяться. Главное понять: человек очень спешил. Но что интересно: запрет был настолько хитрым, что его почти никто и не заметил. Разговоры на эту тему можно было вести сколько угодно, в высших учебных заведениях эту науку можно было упоминать, но углублённые исследования были признаны вредными для общества, которое строит коммунизм.

Не знаю, имеет ли значение то, что Брежнев был женат на еврейке, но то, что Андропов, пришедший к власти после Брежнева, был евреем, слегка настораживает.

Ибо смотрим на цифры:

Год 1982 – Брежнев уходит в мир иной.

Год 1984 – пришедший ему на смену Андропов отправляется туда же, но в этом же году выходит в свет грандиозный труд, доказывающий, что индоевропейцы произошли из тех же самых мест, что и семитохамиты, а всё развитие индоевропейцев происходило под строгим и неусыпным контролем старшего брата-семитохамита, который руководил и заправлял всем процессом. В подробности вдаваться не буду и отсылаю к своей книге «Язык древних индоевропейцев», где рассказывается о том, как двое фальсификаторов – Т.В. Гамкрелидзе и В.В. Иванов – переписывали историю индоевропейцев по заданию своих семитохамитских хозяев. Их громадный двухтомный труд «Индоевропейский язык и индоевропейцы» (издательство Тбилисского Университета. Тбилиси, 1984) был призван убедить рядового индоевропейца в никчёмности его существования. Их наспех сфабрикованная примитивная фальшивка фактически заявляла о расовой неполноценности индоевропейцев и о расовом превосходстве семитохамитов. И чем это отличается от Гитлера?

При Брежневе такая мерзость не вышла бы в свет, потому что Брежнев был неконфликтным человеком, и только по прямому и решительному указанию Андропова она  могла быть напечатана, и никак иначе!

Другой вопрос: а от кого Андропов получил указание?

Ведь и Брежнев тоже получал такое же указание. Но он не стал выполнять его слишком рьяно. Здесь же просматривается прямо-таки рвение: страна пребывает в беде, её нужно срочно спасать, да и сам Андропов тяжело болен, и тут вдруг выходит в свет эта наспех сколоченная фальшивка. Между прочим, большинство советских индоевропеистов были против этой затеи, и только город Тбилиси, который являл собою цитадель всей советской продажности, только этот печально знаменитый город вдруг берётся за выпуск такой книги. А ведь Советский Союз был тогда поделён на лингвистические зоны. На индоевропейские темы могли высказываться только три города: Москва, Ленинград и Вильнюс. Киеву и Минску разрешалось писать о славянах, Томску – о сибирских народах, Владивостоку о народах Азии, а городу Тбилиси отводилось кавказское языкознание.

С чего это вдруг Грузия с её купленными дипломами о высшем образовании и с диссертациями, которые не пользовались ни малейшим доверием у всех честных учёных, вдруг воспылала такою пламенною любовью к индоевропеистике?

Андропов, как уже было сказано, тут же умирает, словно бы в наказание за свою духовную мерзость, и к власти приходит безликий и, по-моему, безобидный Черненко, но и он вскоре умирает.

И вот, в роковой, зловещий и мистический 1986-й год, когда на весь мир гремит сначала Чернобыль, а затем – катастрофа в Саргассовом море, выходит в свет книга с содержанием прямо противоположным тому, что было написано у Иванова и Гамкрелидзе по приказу Андропова.

Нашёлся некий Николай Дмитриевич Андреев, который написал книгу под названием: РАННЕИНДОЕВРОПЕЙСКИЙ ПРАЯЗЫК (Академия Наук СССР, Институт языкознания. Ленинград, издательство «Наука», Ленинградское отделение, 1986). Книга Андреева вышла свет вопреки воле покойного к этому к времени Андропова и благодаря нажиму пришедшего к власти Горбачёва. Горбачёву же подсказал идею такой книги Вадим Андреевич Медведев – политический деятель, учёный и просто хороший человек. Андреев нанёс сокрушительный удар по фальшивке Иванова и Гамкрелидзе, но, поскольку финансирование продажных лингвистов всё ещё действовало, то с уходом Горбачёва торжество фальсификаторов возобновилось. Иванов и Гамкрелидзе захватили власть в уже российском, а не советском языкознании; во всех вузах страны индоевропеистика преподавалась только по версии Иванова и Гамкрелидзе, а всякий, кто возражал, увольнялся с работы или исключался из вуза.

Впрочем, победное возвращение на сцену Иванова и Гамкрелидзе происходило уже за пределами восьмидесятых годов, и я считаю, что выполнил свою задачу: описал то самое главное, что происходило в Советском Союзе в это десятилетие. Что же касается Андреева, которого я считаю одним из величайших мыслителей двадцатого века, то я о его научном подвиге рассказал достаточно много в своей книге «Тайные знаки Арийской цивилизации».

 

 

3.     Геннадий Михеев

Начать свой рассказ об отрезке времени с 1980-го года по 1990-й я хочу с памятного для меня эпизода, который произошёл 26-го июля 1980-го года.

У меня был друг – Генка Михеев. С ним я тогда вместе учился на заочном отделении филологического факультета Ростовского университета. Он был на два года моложе меня, но, забегая вперёд, скажу, что он закончил свой жизненный путь раньше, чем я – в марте 2022-го года.

Генка родился в Киеве чисто случайно: его мать с отцом оказались проездом в этом городе по каким-то делам, матери пришло время рожать, вот она и родила своего сына в Киеве. После чего семья Михеевых вернулась в Ростов-на-Дону и больше уже никогда не приезжала в столицу Украины, где у них не было ни родственников, ни знакомых.

У меня сейчас по поводу Украины ходят-бродят в голове всякие фантастические мысли. Может быть, и несерьёзные, а может быть, и серьёзные. И даже очень! Одна из таких мыслей – такая: Украина – это прóклятое место, мистическая и потусторонняя земля, излучающая из себя ненависть и тупость. К примеру, гениального Булгакова угораздило родиться в Киеве, и он из-за этого тронулся умом в дальнейшей своей жизни – именно по этой причине. Он искал в Смоленской губернии связи с потусторонними мирами (и я знаю тайну того, где искал и что искал, но дал себе слово никогда не разглашать этой тайны); совершал глупые поступки: обидел прекрасную женщину и возлюбил безобразную; писал всякую чепуху вроде «Мастера и Маргариты» и много чего другого сотворил вопреки тому, что он был гениален от рождения. А родился бы он в другом регионе России – и, быть может, получился бы из него толк!

Вот и Гена Михеев – с ним было примерно так же. Незаурядный был человек, ярчайшая личность, но, к своему несчастью, он родился в Киеве, получил от украинской земли какие-то удары по психике, и всё это у него наложилось на восьмидесятые годы, когда отупевшая и прогнившая советская власть рушила судьбы миллионов людей своими запретами буквально на всё.

Впрочем, я ни на чём не настаиваю и вполне допускаю, что это всё – игра моего ума. Шутка.

 

= = =

 

Между тем, Генка совершенно искренне считал, что я когда-нибудь стану по какому-то поводу ужасно знаменитым. Однажды – это было уже под конец восьмидесятых годов, когда он прочёл мою фантастическую пьесу «Речка за моим окном» и просто обалдел от изумления, – он попросил меня:

– Вот ты написал пьесу про самого себя и получилось так здорово! А ты пообещай мне, что и про меня расскажешь когда-нибудь, а? В художественной форме или в документальной – это как ты захочешь. Напиши про меня что-нибудь, ведь ты можешь! Увековечь меня!

Я пообещал, но долгое время не мог сдержать своё слово и только теперь, когда мне исполнилось 73 года, а Генка Михеев лежит уже в земле, я выполняю эту самую его просьбу.

Гена, прости меня за мою медлительность. Не получалось как-то.

 

= = =

 

Но я отвлёкся и мне пора возвращаться к 26-му июля 1980-го года.

В этот день я и Геннадий пошли на левый берег Дона. Я всегда был человеком непьющим и даже в пиве не замечал ничего такого, из-за чего этот напиток стоило бы любить. Но Гена любил пиво. Он взял в тамошнем пивном заведении аж четыре кружки этого напитка, и мы расположились в тени деревьев на песке. У нас была с собою какая-то рыбная закуска, и мы долгое время всё это пили и ели, рассуждая на всякие возвышенные темы. Потом мы отнесли кружки назад, получили за них деньги, которые отдавали в залог – чтобы выйти из пивнушки с кружками в руках, надо было сначала заплатить за эти кружки, то есть, как бы купить их. После этого можно было не отдавать кружки назад или даже выбросить их, но, поскольку люди хотели вернуть свои деньги, они всё-таки возвращали кружки, словно бы продавая их.

И потом мы пошли на лодочную станцию и взяли напрокат лодку.

Сели в неё и поплыли. У меня был тогда рост 175 сантиметров, а у Генки – рост был пониже сантиметров на пять или больше, но я был худым как щепка, а он был очень плотным и физически сильным. Мы сели на вёсла вдвоём – каждому по веслу, – но поскольку в те далёкие времена по Дону шныряли теплоходы на подводных крыльях – «Кометы», «Ракеты» и «Метеоры», и были случаи, когда при пересечении Дона люди попадали под них из-за своей медлительности и погибали, мы договорились: если заметим такой теплоход в опасной близости, то вёсла берёт на себя один Гена и усилиями своей колоссальной мускулатуры отгребает в сторону, на безопасное расстояние.

С самого начала вопрос был поставлен так: мы плывём либо вверх по течению, либо вниз. И надо было сразу же решить – как именно.

Я рассудил: грести против течения намного тяжелее, чем по течению, поэтому надо поплыть сначала против течения, а когда устанем и будем возвращаться назад, то идти на вёслах будет уже легче.

Генка нашёл мои доводы разумными, и мы таким образом и поступили: двинулись вверх по течению, в сторону Зелёного острова.

Гребли мы этак, гребли, болтали на всяческие высокие и одухотворённые темы, и вдруг Генка спохватился:

– Эх, я и забыл тебе сказать! Как же я мог!

– А что такое? – спросил я.

– Да ведь вчера же умер Высоцкий!

Поскольку Владимир Высоцкий умер 25-го июля 1980-года, то это означает, что та памятная лодочная прогулка происходила у нас 26-го июля 1980-года.

О Высоцком я тогда имел довольно смутное представление и не был его поклонником. Да и сейчас недалеко ушёл от того своего состояния: слабый артист, но автор нескольких хороших песен, которых наберётся не более десяти. Не друг, не учитель, не наставник… Генка же был прирождённым музыкантом: играл на разных инструментах, имел прекрасный голос и хорошо пел, а кроме того, бренчал на электрогитарах в каких-то ансамблях, а также пользовался успехом в кабаках и на свадьбах, и поэтому для него Высоцкий что-то значил. Ведь частью его успехов было исполнение именно этого самого Высоцкого.

Ну, собственно, это и всё, что я могу сказать о Высоцком, ибо не он – тема моей книги. Бог с ним!

 

= = =

 

Дата – вот что важно!

Ибо вскоре после разговоров о Высоцком, которые длились не более трёх минут, мы перешли к другим темам – более важным. А тогда все разговоры сводились к тому, что так дальше жить нельзя. В магазинах пусто, постоянно нет воды и, чтобы искупаться, нужно ждать ночи, когда напор увеличится и можно будет зажечь газовую колонку; время от времени общественный транспорт останавливается, и люди многотысячными толпами идут пешком – как стадо баранов! А по радио и по телевизору – одна только глупая болтовня про коммунизм… И ничего не меняется к лучшему.

Всё – только к худшему!

Каждый новый год – хуже предыдущего.

Я и Генка, мы оба, презирали советскую власть. Но у меня это было презрение с добавлением ненависти, а у Генки это было с добавлением страха.

И вот мы плывём с ним на лодке в сторону Зелёного острова…

И тогда Генка, который время от времени изрекал что-то умное, высказал вдруг такую мысль:

– Да ладно! Не огорчайся ты! Всё равно советская власть рухнет лет через двадцать.

Я страшно изумился этому его предсказанию и пробормотал:

– Через какие там двадцать? Ты в своём уме ли? Через двести – это в лучшем случае.

Но годы шли-шли, и оказалось, что Гена если и ошибся, то в другую сторону: советская власть рухнула через одиннадцать лет.

Тот наш разговор состоялся летом 1980-го года, а советская власть развалилась летом 1991-го года.

Да, развал Советского Союза происходил при глупости и предательстве сильных мира сего, и тогда можно было что-то важное и ценное сохранить. Но я сейчас – не об этом. Тема моей книги: беспросветность восьмидесятых годов, а не анализ ошибок Горбачёва и Ельцина. Тупик, уныние, безнадёжность – вот что это было. Ну да, у кого-то была в это время любовь, у кого-то – рождение детей, всякие другие радости жизни, но, по большому счёту, мы тогда зашли в такой тупик, после которого могла быть только смерть.

Но важно то, что мы всё-таки выжили, и это прекрасно! И выживем всем врагам назло! Наша страна – это прекрасно, и лучшей нам не надо!.. Но это я сейчас понимаю, а тогда?

Всё было не так, как нам хотелось. И нам не навилось это.

С другой стороны: а было ли что-нибудь хорошее в эти восьмидесятые годы? Я имею в виду – в государственном смысле этого слова, ибо можно сейчас вспомнить про свою молодость, про какие-то счастливые эпизоды, а я – не об этом.

Было ли?

Даже и не знаю.

Но я вспоминаю ту нашу лодочную прогулку и то, как мы боялись при пересечении Дона попасть под стремительный полёт теплоходов на подводных крыльях и вот, о чём думаю.

Я ведь из-за страха попасть под эти чёртовы подводные крылья, ни разу в жизни не переплывал Дона, хотя тогда прекрасно и много плавал. К тому же это было и запрещено. Могли арестовать, оштрафовать или посадить на пятнадцать суток за хулиганство. Но от этих же самых теплоходов была и польза: они на страшной скорости пролетали вверх по Дону и вниз по Дону. Куда хочешь, туда и уносись – хоть в Константиновку, хоть в Таганрог, хоть в Ейск… Помню, я однажды опоздал на такой теплоход, идущий в Старочеркасск, и страшно разозлился, что ждать следующего теплохода придётся – подумать только! – аж целый час! Знал бы я, что будет с этими теплоходами после крушения советской власти!..

Самое потрясающее зрелище, которое можно было увидеть с борта такого теплохода – это дельта Дона. То место, где Дон плавно перетекает в Азовское море – это нечто невероятное по своей величественности. И выходить из Дона на морские просторы или наоборот: входить в него после сильной морской качки и морских волн – это всё было незабываемыми впечатлениями…

Но! Как только советская власть рухнула, так тотчас же это всё и прекратилось: все теплоходы на подводных крыльях были мгновенно проданы в Грецию, где они стали шнырять между островами Эгейского моря, а у нас с тех пор и по сей день так ничего подобного и не появилось. В дельту Дона попасть по воде простому смертному, у которого нет собственного катера, невозможно, а в Старочеркасск добраться можно, но только с большим трудом. Это будет поездка с пересадками на каких-то автобусах или на медленном теплоходе, где неистово орёт похабная музыка и где люди выпивают и закусывают на верхней палубе. Хотя для человека среднего класса никакой проблемы здесь нет: сел на собственную машину или на собственный катер – и отправляйся куда тебе угодно. Но я-то к этому счастливому классу не принадлежу.

Всё в восьмидесятые годы было уныло и беспросветно, и с каждым годом становилось всё хуже и хуже, но эти стремительные корабли – это было прекрасно, и вот о них я и жалею. И больше ни о чём другом из того времени.

 

= = =

 

Помнится, в тот памятный день мы причалили к Зелёному острову, к прекрасному чистому пляжу, на котором не было ни единого человека. Долго купались в Дону, а когда устали, сели на лодку и легко вернулись – вниз по течению! – к лодочной станции, которая располагалась уже на шумном городском пляже с его тысячами отдыхающих.

И потом у нас были те самые восьмидесятые годы, отведённые нам для того, чтобы мы сделали в жизни что-то значительное или даже решающее. Ведь именно это самое и положено делать всем нормальным тридцатилетним мужчинам, которые понимают: сейчас самое время расти!

А мы ничего особенного не сделали. Я пытался, а Генка даже и не пытался…

 

= = =

 

У меня было два спортивных велосипеда, а у Генки ни одного. Мы совершали с ним велопробеги на большие расстояния, где-то плавали и купались, где-то катались на лодках. Мы никогда не пили, а тот случай с пивом был единственным за все годы нашего знакомства. Я сказал Генке, что пиво мне неприятно, а он и не возражал – он ведь был человеком покладистым и добродушным.

Разумеется, мы и не курили – спорт и разговоры на интеллектуальные темы.

Ещё была музыка: он играл на гитаре, что-то пел, или мы слушали какие-то магнитозаписи – с тем же Высоцким, например.

У Гены была семья нормальная, но очень уж малочисленная: жена Валентина и сын Иннокентий. И это всё.

После того, как мы с ним отучились в университете и получили свои дипломы в 1981-м году, он ни дня не работал по полученной специальности. У него были обширные познания в области техники, и он, по знакомству, устроился преподавать в техникум. Но преподавал не русский язык и литературу, а устройство автомобиля. Это было незаконно – с дипломом филолога и преподавать технику! Но под чьим-то покровительством это было всё-таки возможно. Потом Гена возглавил художественную самодеятельность в том же техникуме, создал там какой-то джазовый ансамбль. Годы шли, а они там всё играли и играли. Но потом случился пожар, и в нём обвинили джазменов, хотя они и были не виноваты. А что? Джаз – это одно сплошное хулиганство, вот, стало быть, они и подожгли!..

Гену выперли из техникума, и он долго добывал себе деньги на пропитание, работая таксистом – купил себе старенькую машинку и ездил на ней.

Потом он приспособился работать в ресторанах, и это были уже не случайные заработки, как в молодые годы, а более-менее сносные деньги. И вот так у него вся жизнь и пронеслась, и в семьдесят лет он умер.

Считаю, что жизнь его прошла бестолково и он был способен на большее. Главная причина, почему у него не сложилась жизнь – страх перед активною деятельностью и неверие в свои силы. И то, и другое укрепилось в нём как раз в восьмидесятые годы. У него тогда были такие представления о своём обучении в университете: учусь для своего удовольствия, а практической пользы от этого никакой быть не может, ибо все пути для любого честного продвижения по жизни – закрыты, и ничего поделать с этим нельзя. Можно только смириться.

Вот он и смирился.

 

= = =

 

У Генки всегда был какой-то страх перед вышестоящими инстанциями, начальниками и кабинетами. Однажды мы катались с ним по городу на велосипедах и заблудились. Я увидел вдали нескольких милиционеров и предложил:

– Давай подъедем к ним и узнаем, как отсюда выбраться.

Но Генка просто побледнел от страха и сказал, что не хочет неприятностей – мало ли что.

– Ты боишься их? – спросил я. – Но ведь мы с тобою ничего не сделали такого, за что нас можно было бы арестовать!

– Я не боюсь, но всё равно – не надо! – выдавил из себя Генка, и видно было, что он врёт, ибо боится.

И тогда я подъехал к тем милиционерам сам, спросил их, они мне вполне дружелюбно ответили, я вернулся к Генке и сказал: мол, выехать отсюда можно вот так-то и так-то. К своему изумлению, я увидел, что Генка был страшно напуган: он боялся, что меня арестуют, и на этот случай готовился смываться – пока и его не замели и не посадили.

Я наблюдал за ним и другие подобные случаи, когда он беспричинно боялся власти…

 

= = =

 

И под конец главы о Геннадии Михееве я спохватываюсь: я не всё сказал о его талантах!

Он был колоссально начитан и высказывал мнения о прочитанном всегда свои собственные, а не те, которые приняты.

Кроме того, он был идеально грамотен и блистательно знал всю русскую орфографию и весь синтаксис.

У меня домашнего телефона не было, а у него был. И когда я, дежуря на подстанциях в ночное время, по своему обыкновению что-то писал, я, бывало, звонил ему часа в три ночи и спрашивал, как правильно написать то-то и то-то. И он, не задумываясь, отвечал – и всегда правильно!

Рассказывал я ему и про индоевропеистику – он всё прекрасно понимал и ловил новую информацию на лету.

Да, это был прирождённый филолог!

 

 

4.     Энергослужба – островок благополучия

Я поставил перед собою задачу описать восьмидесятые годы двадцатого века, имея в виду, что это была подготовка предстоящего развала страны. Кто готовил – не имеет значения; главное, что подготовка имела место. Хорошо ещё, что в наступившие вслед за этим девяностые годы не дошло до полной гибели, но это отнюдь не заслуга большевиков; выжили мы тогда лишь благодаря тому, что сберегли в себе что-то от дореволюционных времён.

Не берусь охватить всё, но кое о чём всё же расскажу. Этак под настроение: что вспомнится, то и вспомнится.

 

= = =

 

Несмываемым позором советской власти была постоянная нехватка продовольствия. Россия в двадцатых годах двадцать первого века заваливает своим зерном всю планету, аграрии уменьшают посевные площади, потому что некуда девать такие избыточно большие урожаи… Но почему же при советской власти не было ничего подобного? Самая плодородная земля на нашей планете – находится ведь в нашем владении (Ростовская область и Краснодарский край – лучшие в мире земли!), но при этом в продовольственных магазинах было, мягко выражаясь, не густо. Жить приходилось под непрерывным гнётом всевозможных сельскохозяйственных безобразий.

 

= = =

 

А что было с водоснабжением! Рассказать?

Ростов-на-Дону десятки лет страдал от слабого напора воды в трубах. Или даже от полного отсутствия всякой воды, что, впрочем, бывало не так, чтоб уж очень часто. Но Ростов – это ещё что! Я приезжал в шикарный Кисловодск к своему армейскому другу, и видел: вода там выдаётся по два часа в сутки, а всё остальное время в трубах дует ветер. Люди поливают руки водою из ковшика, а для купания греют кастрюли, и потом опять – всё тот же ковшик! В тамошних санаториях такого не было, но в домах простых людей так было годами…

А где достижения цивилизации?

 

= = =

 

В смысле снабжения и бытовых удобств, Ростов всегда входил в число самых худших областных городов Советского Союза, но всего не расскажешь, и я в этой главе поведу речь о том, что мне ближе всего: о ТРАМВАЙНО-ТРОЛЛЕЙБУСНОМ УПРАВЛЕНИИ города Ростова-на-Дону и, прежде всего, о его подразделении под названием ЭНЕРГОСЛУЖБА.

Энергослужба обладала (а возможно и сейчас обладает) одним уникальным свойством: непотопляемостью! Как бы ни было трудно в обществе, Энергослужба всегда оставалась наплаву. То одна неприятность, то другая, то третья, а Энергослужбе всё нипочём. Уже даже и Трамвайно-троллейбусное управление перестало существовать, потому что его поглотили недружественные автобусники, а Энергослужба всё существует и существует. И люди там работают одни и те же – некоторые по сорок лет, а некоторые и по пятьдесят…

А начальник Энергослужбы Владимир Зорин проработал там и вовсе СЕМЬДЕСЯТ ЛЕТ! И уволился оттуда в возрасте девяноста двух лет по весьма уважительной причине: не вынес однажды сильной ростовской жары и умер. Если б не та жара, проработал бы и до ста лет. Кстати, его все любили и уважали.

Когда началась война, Зорина не взяли в армию по причине плохого зрения, и он оставался в Ростове даже и тогда, когда его дважды захватывали немцы. И даже у них он продолжал руководить этим же подразделением. Был он высокого роста, но вид имел интеллигентный и носил очки с толстыми стёклами. И по этой-то причине немцы заподозрили в нём еврея и захотели однажды расстрелять, а стреляли они евреев много: за время второй оккупации Ростова они расстреляли их около тридцати!.. Вот и Зорина они тогда же хотели замести. Но потом раздумали. Мой подстанционный наставник Александр Иванович Бричкин, который был старше меня лет на тридцать, как и Зорин, не был призван на фронт по болезни и многое повидал, он как раз и оказался свидетелем того драматического эпизода и рассказывал мне про него: хотели расстрелять, но раздумали. Кто-то тогда заступился за Зорина и доказал его русское происхождение, и немцы решили не расстреливать его…

Я-то что хочу сказать?

Энергослужба – это такое счастливое место в Ростове-на-Дону, где люди выживают даже и тогда, когда это очень трудно.

Может даже, тут замешана и какая-то мистика – не знаю.

Я, например, за всю свою жизнь приходил на работу в это подразделение аж шесть раз. Как становилось плохо и некуда было деться, так я сразу туда и подавался. И выживал.

В первый раз – это было сразу после армии. Со мною вместе на работу устроился другой демобилизованный парень. Разница между нами была такая: я отслужил два года в сухопутных войсках МВД, а точнее – в конвойных. А он отслужил три года и на флоте. И он всё время подкалывал меня по поводу того, в каких позорных войсках служил я, и в каких почётных – он. Всё-таки это так оно и есть: плавать три года по морям (или хотя бы служить на берегу) – это почётнее, чем два года отбывать армейский срок при тюрьме. Тут и спорить не о чём. И у него был ещё один повод для подколок: он хорошо разбирался в электротехнике, а я тогда ничего в ней не смыслил.

Но всё же не надо было ему хвастаться и выпендриваться, потому как электричество – оно обитает где-то рядышком с Господом Богом. Сапёр ошибается один раз в жизни, и электрик, работающий на высоком напряжении – столько же. В первый же месяц работы бывший моряк, по причине заносчивости и легкомысленного отношения к электричеству, попал под напряжение и чудом остался жив. Его спасло то, что напряжение было в шестьсот вольт, а не в шесть тысяч (а на подстанциях так: либо шестьсот, либо шесть тысяч), а сам парень обладал необыкновенным здоровьем, ибо выдержать то, что ему досталось, способен лишь один из миллиона. И после длительного лечения в больнице он в ужасе уволился с этой работы…

А со мною за все годы ничего не было. Ни единой аварии за всё время.

И когда я в шестой раз, уже в предпенсионный период моей жизни, пришёл на эту жутковатую, прямо скажем, работу, у меня на ней было всё так же благополучно, как и с самого начала.

А пришёл я на старости лет на подстанцию – не просто так. У меня тогда случилась беда: я работал литературным консультантом в издательстве у одного ростовского миллионера, но он прогневался на меня за моё непочтительное отношение к нему и уволил меня. На какое-то время я устроился на похожую работу к другому миллионеру, но этот оказался опасным криминальным авторитетом, и я рад был, что безболезненно вырвался от него. Когда же вырвался, то выяснилось, что я – на улице и никому не нужен. Хоть криком кричи! И тут-то я чудом и устроился в свою любимую Энергослужбу. Там был новый, неизвестный мне начальник (фамилию не помню, кажется такая: Тореодоров, но я не уверен), и он бы не принял меня на работу, потому что хотел взять кого-то своего. Но могущественная рука своего человека протолкнула меня, и я в шестой раз оказался там, где уже и не думал побывать снова.

На работе я узнал, что некоторые старые знакомые уже поумирали к этому времени, но некоторые там ещё оставались. Я дежурил на подстанции, о которой у меня осталось так много воспоминаний, но мечтаниям не предавался и без дела не сидел: составлял ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ СПИСОК БИКОНСОНАНТНЫХ КОРНЕЙ РАННЕИНДОЕВРОПЕЙСКОГО ЯЗЫКА – один из двух-трёх моих самых главных жизненных подвигов.

Я про список сейчас говорить не буду – список не по моей теме. Я расскажу про свои воспоминания…

 

= = =

 

Энергослужба давала приют многим людям. В основном – хорошим. Но были и плохие. Например, у нас работал когда-то знаменитый ростовский бандит Горшков из банды под названием «Фантомасы». Суд над этою бандою прогремел тогда на весь Советский Союз, и потом многие наши работяги удивлялись: Вовчик Горшков был незаметным человеком, никого не обижал, а жил очень скромно, если не сказать, что в нищете. Никто ж тогда не знал, что денег он добывал очень много, но всё награбленное пропивал. Голодранец и придурок – вот всё, что было видно со стороны. Однажды, впрочем, его разозлил мастер первой подстанции Буряк тем, что поругал его за пьянство, и Горшков тогда орал на него:

– Да я пристрелю тебя как собаку!..

И все тогда удивлялись: такой тихий и безобидный, а так кричит! И, кстати, из чего он собирался пристреливать Буряка? Из детского водяного пистолетика, что ли?

И потом про тот случай забыли, а стали вспоминать отдельные мелочи только после того, как всю банду схватили. То одна мелочь всплывала в памяти, то другая. Тогда и вспомнили, что Горшков однажды, по пьяному делу, хвастался, что у него, если он только захочет, будет очень много золота. И никто ведь не обратил тогда на это внимания. А зря!

Так вот потом-то эту компанию схватили. Одного убили при задержании, а четверых других вместе с этим Горшковым потом судили и расстреляли…

А то вот ещё была и такая трагедия:

Мастер первой подстанции Буряк был очень хорошим человеком – я вспоминаю о нём всё только хорошее. Но однажды ему и его другу Середняку, мастеру второй подстанции, захотелось выпить, и они продали какому-то хмырю, о котором они не знали, что он связан с контрабандистами, несколько бутылок ртути, которые слили из старых ртутных выпрямителей, что валялись во дворе. А ртуть считалась очень дорогим металлом, имеющим государственное значение. И оба получили по одиннадцати лет тюрьмы…

Бывали трагические попадания под высокое напряжение. Всё, что выше тысячи вольт, считается высоким напряжением. Дед Бричкин рассказывал мне, как он пролежал в больнице полгода после удара шестью тысячами вольт, но остался жив и почти здоров и потом вернулся на прежнюю работу.

А про то, как попал однажды Кривцов, страшно рассказывать… Там была целая история и, между прочим, с элементами мистики: перед этим Кривцов нагло приставал к одной молодой замужней женщине, та дала ему отпор и про себя, но не вслух (!) пожелала ему сдохнуть, а он не знал о её пожелании, но всё равно разозлился и пообещал отомстить ей, что потом и сделал – не позволил ей увеличить разряд, и затем смеялся: ну я ж тебя предупреждал! Вот теперь будешь знать, как не давать…

А та плакала от обиды…

А механизм её тайного проклятья уже был запущен…

Этот самый Кривцов вёл себя так со всеми женщинами и не привык получать отказы. И нарвался: многие люди проклинали его ещё и просто за наглое поведение, и одно из этих проклятий как-то раз сбылось: напился, полез не туда, и Боженька пометил его шестью тысячами вольт.

Был ещё Безумный Еврейский Поэт, который потом стал считаться величайшим поэтом в истории Ростова-на-Дону. Мне многие почитатели его гениальности завидовали:

– Как? Ты был лично знаком с ним самим?.. Вот это да!

Он был бы хорошим человеком, если бы не допекал всех своими и чужими поэмами на иудейские темы, которые он рассказывал часами. У него была феноменальная память, и он шпарил эти тексты так, что его нельзя было остановить. На почве бесконечной поэзии, у него началась шизофрения, он слёг и затем стал получать пенсию по инвалидности, а потом и умер в нестаром ещё возрасте…

Были ещё Гера-бандит и его дружок Толик, но о них я расскажу особо в других главах. Они стоят того.

 

= = =

 

Моё общее впечатление от Энергослужбы – это такое место, где почти всегда было хорошо. Во всём Трамвайно-троллейбусном управлении не было более интеллектуального подразделения, чем это. Начальство всё состояло из специалистов с высшим или среднетехническим образованием, но среди подчинённых образованных людей было ещё больше, чем среди начальства – это были уклонисты, искавшие спасения от советской власти в тиши дежурства на подстанциях, и весь этот коллектив составлял совершенно необыкновенное сборище людей, ищущих спасения от невзгод и нашедших его.

 

= = =

 

Время от времени Трамвайно-троллейбусное управление приходило в упадок. Что-то такое случалось, что всё вдруг переставало работать.

Я особенно ярко запомнил то, что было летом 1981-м года. Я тогда как раз защищал диплом и сдавал самый последний экзамен по научному коммунизму. И умудрился явиться на этот экзамен самым последним и с большим опозданием: почтенная комиссия прождала меня двадцать минут и собиралась уже уходить ввиду неявки экзаменующегося. Но тут явился я. Стал было извиняться, да куда там!.. Все были очень возмущены моим поведением, а мои оправдания насчёт того, что общественный транспорт стоит неподвижно по всему городу, не принимались во внимание. Мне устроили допрос с пристрастием, и влепили позорную четвёрку. А я-то не сомневался, что у меня будет пять баллов!

В те дни – это продолжалось недели две – остановились все трамваи и троллейбусы по всему Ростову: выходили на линию и дружно ломались. Что-то случилось невероятное: трамваи и троллейбусы все сплошь были неисправны.

И потом самого главного уволили, и поставили, вместо него, нового. И всё исправилось: транспорт поехал!

А всего-то и нужно было: уволить плохого и заменить его на хорошего! Откуда-то и запчасти появились и желание работать у людей.

Потом, года через два, всё повторилось. И опять: прогнали плохого, назначили хорошего, и всё заработало.

Так вот: таких безумств в Энергослужбе никогда не было. Бесилось и впадало в идиотизм только высшее начальство. Наше же всегда работало ровно и честно.

 

= = =

 

Из наших людей я бы выделил трёх выдающихся начальников: Василия Павловича, Юрия Тихоновича и Ивана Павловича. Все трое вкалывали не за страх, а за совесть. Я бы сказал, что это гордость Ростова-на-Дону: всё, что можно было сделать для развития электротранспорта в нашем городе, они делали. А если кто-то и проваливал работу трамвайно-троллейбусного управления, то это были не они.

В восьмидесятые годы, когда всё рушилось в стране, у этих всё было в порядке, и ничего не рушилось.

Иван Павлович Горьковатый – человек с техникумовским образованием – проводил в течение всех восьмидесятых годов нескончаемую реконструкцию всех подстанций, и что важно отметить: делал это без остановки производства. Подстанции не закрывались на реконструкцию, а продолжали работать так, как будто на них ничего невероятного не происходит. А ведь происходило!

Самые тёплые и даже дружеские отношения у меня были с Василием Павловичем. Но это отдельная история.

С Горьковатым у меня были отношения почти официальные, и я его даже называл на вы. Так вот он, в каком-то определённом смысле, был интереснее всех: это был человек с чувством юмора, отзывчивый, добрый, но у него было выражение лица такое мрачное, что просто кровь могла застыть от ужаса. У него были ледяные голубые глаза и взгляд жестокий, враждебный и насторожённый. И вся эта его внешность полностью не соответствовала его внутреннему содержанию. Как у него это получалось, я не знаю, и он эту тайну унёс с собою в могилу.

 

 

5.     Латинист – антипод Михеева?

Латинистом я буду называть человека, который был на двадцать лет старше меня и который уже давно умер. Он замечателен тем, что при жизни устроил себе свой собственный островок благополучия.

И здесь уместно сравнение с Михеевым.

Если Михеев пустил на ветер свою жизнь и ничего не сделал полезного для Отечества, то Латинист сделал то же самое, но вина его намного больше, чем вина Михеева. В тысячу раз – это самое меньшее. Ибо Михеев был талантливым и хорошим человеком, но, как ни крути – обыкновенным.

А Латинист бы гением. Он был человеком совершенно колоссального ума и колоссальных творческих способностей. Такие, как Михеев, встречались в нашей стране сотнями тысяч или даже миллионами, а количество таких, как Латинист, измеряется единицами.

 

= = =

 

К нему почти никто не имел доступа. Он был очень скрытным человеком и подпускал к себе только избранных людей. И все понимали это так: быть знакомым с ним – это честь.

Лично для меня все эти преграды сметались движением одной женской руки, ибо его любовница, от которой он был без ума, состояла со мною в родственных отношениях. Не близкая родственница, но и не очень уж дальняя. Она просто звонила ему и говорила:

– К тебе хочет прийти мой Вовка, побеседуй с ним, пожалуйста. У него есть какие-то вопросы.

И Латинист принимал меня с радостью, как своего лучшего друга, ибо такая рекомендация, какая была у меня, для него значила больше, чем любые другие.

Он много рассказывал мне о своей невероятной жизни. Но не всё. Остальное мне про него рассказывала моя родственница. Но опять же – не всё, ибо у него были тайны, о содержании которых можно было только догадываться. А мы с нею и догадывались…

 

= = =

 

Латинисту я бы приписал две главных характеристики:

1) Интеллектуал высочайшего класса, запредельного!

2) Хулиган и забулдыга.

Такое сочетание качеств многие пытаются изображать – тот же Михеев, например, но, это то, что я называю кривлянием. А у Латиниста всё было искренне, от всей души.

Начну с гениальности. Он был полиглотом и знал множество языков: английский, немецкий, французский – это с детства, а кроме того: шведский, польский, арабский, турецкий, персидский, латинский, древнегреческий, санскрит и – всего не перечислишь!

Поскольку он считался лучшим знатоком в Ростове-на-Дону английского, немецкого и французского языков, а вся ростовская партийная, прокурорская и прочая знать (а точнее: нечисть!) мечтала о том, чтобы их дети уехали на Запад, то все обращались к нему, а он заламывал за свои уроки безумные деньги. Ну а те-то платили ему не простыми деньгами, а награбленными, которых у них было очень много, поэтому и Латинист был доволен, и его заказчики. Если с ним случалась какая-то передряга, то он жаловался в высочайшие ростовские инстанции, и всё улаживалось. Ибо там у него были почти все свои.

 

= = =

 

Расскажу про хулиганство.

У Латиниста был друг – Аполлон Аполлонович, такой же интеллектуальный шалопай, как и он. И однажды они решили подшутить над своим общим другом: напоили его в ресторане, затем сели все втроём в самолёт и улетели в город Киев. Там Латинист и Аполлон Аполлонович отвели своего друга в парк и положили спать на скамейке. После чего оба опять же сели в самолёт и вернулись в Ростов. Билеты (три туда и два обратно) у них были куплены заранее, поэтому всё прошло безупречно.

Их друг проснулся на следующее утро на скамейке в каком-то парке, и поскольку он ничего не помнил, долгое время ходил по городу в полном изумлении. Потом ему объяснили, что это Киев, а не Ростов, а он выяснил, что у него нет ни документов, ни копейки денег, ну и так далее…

Я бы мог рассказать ещё множество таких историй, в которых принимал участие Латинист, но они мне сейчас совсем не кажутся ни смешными, ни умными, и рассказывать об этом – просто скучно.

Запомним самое главное: интеллектуал и хулиган.

 

= = =

 

Долго время Латинист работал в нашем университете и преподавал там латынь.

Однажды была какая-то очень торжественная вечеринка с участием не просто университетских преподавателей, а высшей знати университета.

И там, по пьяному делу, один из высоких начальников повёл себя по-хамски, обидев какую-то женщину.

Латинист подошёл к нему и в присутствии всех залепил ему пощёчину.

Вызвали милицию, и Латинисту дали пятнадцать суток за хулиганство. После чего уволили с работы с такою формулировкою, после которой он уже никогда в жизни не мог бы устроиться на подобную работу.

И он так до конца жизни – так и не устроился!

Сразу после увольнения он пошёл работать на станцию Нахичевань Донская, которая позже была переименована в Ростовскую товарную станцию. И там стал работать грузчиком – разгружал вагоны.

Он был не только очень умным, но и очень сильным. В скором времени он там стал передовиком производства, а ещё позже организовал бригаду коммунистического труда. Советскую власть и коммунистическую идеологию он-то презирал, но это у него был такой юмор.

И потом он бросил работу грузчика и пошёл работать проводником. Ездил по всему Советскому Союзу, а потом вдруг уволился и вернулся в Ростов.

Вернулся почему-то с очень большими деньгами. Где он их взял – это тайна, о которой он не говорил никому на свете.

 

= = =

 

В те времена общественное мнение считало, что украсть у государства – это не преступление вовсе, а вот украсть у человека – это действительно преступление. Это была очень жёсткая нравственная установка, и почти все жили с учётом этого жизненного правила. Если даже и сами не воровали у государства, то уж точно, что не осуждали тех, кто делал это. Я подозреваю, что у Латиниста было что-то в этом роде, но это всего лишь моё предположение.

 

= = =

 

Итак, на эти внезапные деньги он купил себе участок земли, находящийся в совершенно необыкновенном месте Ростова – не буду уточнять, в каком именно, а то все кинутся туда, чтобы покупать подобные участки.

Место это было необыкновенно тем, что там можно жить, будучи почти невидимым для всего города. Только соседи там могут видеть тебя, и никто более – такая там хитрая планировка. На этом месте была когда-то старая деревянная хатёнка, которая и считалась перед лицом закона предметом покупки.

На свои огромные деньги Латинист построил там шикарный двухэтажный дом по проекту архитектора Ле-Корбюзье. А старый домик не стал трогать.

Двухэтажные дома при советской власти было запрещено строить людям русской национальности. К примеру сказать, если русский человек жил в Грузии, то он строил себе одноэтажный дом, а его кавказские соседи, жившие рядом, строили двухэтажные дома и смеялись над русским: нам можно, а тебе нельзя!

А тут в Ростове – шикарный двухэтажный дом! Добро бы ещё у грузина, а то у русского.

К нему стали приходить люди из органов и требовать, чтобы он немедленно снёс незаконный дом и жил в той деревянной халупе, которую он при покупке участка оставил в неприкосновенности. Вот что купил – в том и живи.

Он стал возражать, а ему сказали: посадим. И дома не будет, и в тюрьме будешь сидеть. Сноси немедленно!

Вот тогда-то Латинист и применил свои связи. Один телефонный звонок – и всё прекратилось как по волшебству.

 

= = =

 

Вот так он и жил. У него при этом были всякие истории – любовные, семейные и прочие. И я через свою родственницу был посвящён во всё это, и это всё было очень интересно, но рассказывать я ничего больше не собираюсь, ибо это не входит в задачу моей книги.

А моя задача – какая?

Рассказать о роковых восьмидесятых годах двадцатого столетия!

Все свои самые главные решения Латинист принял именно в эти годы. Именно тогда он окончательно понял, что ему нет места в этом обществе, но решил не унывать, а брать от жизни всё, что можно было взять.

Гена Михеев вёл себя довольно глупо и загубил свою жизнь страхом перед начальством и пустопорожними занятиями джазом.

Латинист, в этом отношении, его полная противоположность: ничего не боялся, брался за любую работу (ведь он и дом свой построил своими руками, ибо был прекрасным каменщиком!), но жизненный итог у него получился таким же нулевым, как и у Михеева. Он не сделал никаких научных открытий, а жил просто для себя, а когда он умер, выяснилось, что как общественно значимая единица он ничем не отличается от обыкновенного обывателя. Маленькая крошка в серой массе обычных людей!

Ну, разве не обидно?

 

= = =

 

Однажды я позвонил к нему, а он не понял, кто звонит и спросил:

– А кто это?

Я ответил ему по-немецки: Halbstiefelchen, – что в переводе с немецкого означает ПОЛУСАПОЖЕК.

Он мгновенно сообразил:

– А! Это Полуботко?

Я подтвердил: он самый. И попросил разрешения прийти к нему в гости. Он назначил мне время, и я пришёл.

У него в гостях я рассказывал ему в течение нескольких часов про свою книгу о происхождении индоевропейцев. Он внимательно слушал, задавал умные вопросы и ловил все мои мысли с полуслова. Ибо это был лингвист высочайшего уровня! Тогда ещё моя книга не выходила в свет, и я и сам не верил, что смогу опубликовать её. Но он не сомневался в том, что мне всё удастся. Он видел во мне сильного и деятельного человека, однако всем своим видом как бы говорил: вы уж там сами, без меня, совершайте свои подвиги, а я посижу в сторонке. Кстати, у него в большом зале с потолком высотою в шесть метров, был камин, который он любил затапливать и сидеть возле него в кресле, закутавшись в плед, и читать что-нибудь на иностранном языке – у него ведь была громадная библиотека с редкими книгами: старинными, чужеземными и просто современными русскими, но недоступными для простого смертного – это были бесчисленные собрания сочинений, энциклопедии и многотомные научные труды…

 

= = =

Чем были для Латиниста восьмидесятые годы?

Для меня это был отрезок жизни от тридцати до сорока лет.

Для него – от пятидесяти до шестидесяти.

К этому времени он мог бы от ступени доктора наук прорываться в академики. Но у него не было никаких научных степеней, и он оставался простым человеком с высшим образованием. Он нигде не работал и жил просто на свои заработки от репетиторства. С трудом выбрался из клубка своих прежних неудачных семейных отношений и решил начать жизнь сызнова. Моя родственница сделала ему царский подарок: нашла для него порядочную и умную девушку с высшим образованием, которая была моложе Латиниста лет на двадцать пять, но пребывала в бедственном положении, потому что бежала от ужасов солнечного Узбекистана и поселилась в Ростове, где у неё не было ни кола, ни двора. И тут моя родственница предложила ей сделку: выходи замуж за моего знакомого, роди ему ребёнка (это было непременным условием!) и живи себе на здоровье в шикарном доме и с человеком, который не курит и не пьёт, не дерётся и не ругается матом, да ещё и зарабатывает прилично. Сделка прошла успешно, и в пятьдесят четыре года Латинист стал отцом второго по счёту сына. Первому было к этому времени около тридцати лет, и он каким-то образом сбежал когда-то в Скандинавию и там жил в отрыве от отца, оставшегося на какое-то время в одиночестве.

И тут – малыш!

Отец вложил в него всю душу, но гения из него явно не вышло. Из него получился ярко выраженный русофоб, высокомерный и озлобленный, который, когда стал на ноги, уехал на Запад с чувством глубокого отвращения и ненависти к России. Я хорошо запомнил многие его высказывания! Он издевался над Россией и кстати, и над наукою об индоевропейцах, которую он откровенно рассматривал как средство борьбы против Европейской цивилизации и Белой расы (он восхищался неграми – я слышал это собственными ушами). Латинист никогда не был русофобом, но, для меня совершенно очевидно, что занятия иностранными языками выработали в его младшем сыне именно такие чувства. Он не сумел с достоинством выдержать испытание иностранными языками…

А чем занимался в восьмидесятые годы Латинист?

Ничем особенным. Просто жил для себя и для своей семьи.

Жил-жил, угас и потом умер.

Главное, чем он руководствовался в жизни: в Советском Союзе бесполезно куда-то прорываться. Самое лучшее – довольствоваться тем, что доступно.

В этом смысле, Латинист для меня образец того, как не надо жить.

 

 

6.     А тем временем, в далёкой Москве…

А тем временем, в далёкой Москве жила моя будущая вторая жена Юлечка. Родилась она в 1968-м году, когда мне было восемнадцать лет, а поскольку я со школьных лет был убеждённым бюрократом и вёл учёт всему-превсему, то я, опираясь на свои записи, могу подробно рассказать о том, что я делал в день её рождения, ещё не зная о её существовании. Это был июль, а жил я тогда в Смоленской области, неподалёку от истоков Днепра. В эти дни я совершал походы к речке Стобне – левому притоку Днепра. Речка эта образуется от слияния двух малых речек – Шершавинки и Крупенской. А там есть ещё и такая река: Каменка, которая отнюдь не соединяется с этими реками ни единою каплею воды. Но при этом исток реки Крупенской отделяется от реки Каменки расстоянием в сто-двести метров.

Между тем: Крупенская – это бассейн Днепра и Чёрного моря, а Каменка – это бассейн Волги и Каспийского моря, ибо

– Каменка впадает в реку Амчасну,

– а Амчасна – в Вазузу,

– а Вазуза – в Волгу,

– а Волга – в Каспийское море.

В те времена я знал только то, что на маленьком участке Сычёвского района Смоленской области находится водораздел трёх морей: Чёрного, Каспийского и Балтийского (там ещё есть река Межа, впадающая в Западную Двину). Это знали все местные жители и относились к этому как-то спокойно или даже равнодушно. А ведь это единственное в мире такое место, если не считать Тибета, где расстояния между истоками тамошних великих рек – далеко не такие маленькие как в Сычёвском районе, а просто-таки огромные.

Выскажусь точнее: Крупенская и Каменка сходятся так близко на водоразделе Днепра и Волги, как нигде больше. Вот туда я и ходил, но не из научного интереса, а за ягодами. Местные жители считали, что тот год был неурожайным на ягоды, но я открыл богатейшие ягодные места и держал их в тайне ото всех. Меня спрашивали, что это я ношу каждый день в таком большом количестве (а это были закрытые сумки со стеклянными банками, наполненными земляникою). А я уклонялся от ответа и никому ничего не говорил.

Лишь на старости лет я опишу в своём этимологическом словаре русского языка этимологию гидронимов Днепр, Стобна, Шершавинка, Крупенская, Амчасна, Вазуза, Волга и Каспий. (Гидроним Каменка не рассматривается по правилам, принятым в моём словаре.)

А тогда у меня в голове свистел ветер, и я ни о чём таком не думал. Какие там этимологии! Где-то в мире родилась девочка, на которой мне предстояло жениться после смерти первой жены, а я даже и этого не знал. Хотя должен был догадаться.

 

= = =

 

Впрочем, прекращаю своё затянувшееся вступление и возвращаюсь к поставленной задаче: описать восьмидесятые годы двадцатого века и увязать их с предметом моего внимания – с Юлией.

Что и делаю: увязываю.

Во временны́е рамки неотвратимых и роковых восьмидесятых годов Юлия вписывается так: в 1980-м году ей было двенадцать лет, а в 1990-м году – двадцать два.

Теперь вопрос стоит так: как она провела это своё десятилетие, не зная о моём существовании?

С точки зрения материального благополучия, – намного лучше, чем я.

Все эти годы в Москве было снабжение – самое лучшее во всём Советском Союзе. В кранах всегда под сильным напором выдавалась и горячая вода, и холодная, а общественный транспорт работал хорошо.

Юля жила в хорошей трёхкомнатной квартире в добропорядочной семье – с  москвичами отцом и матерью, а также – двумя братьями-близнецами, которые были на шесть лет моложе, чем она. Она училась в хорошей школе, и таких ужасов, которые претерпел я в свои школьные годы от бездарных учителей, она не знала. У неё были хорошие педагоги, наделённые запоминающимися положительными чертами характера. Училась она хорошо и прилежно; на фотографиях я вижу русскую девочку – голубоглазую блондинку! – красивую и приличную. Она особенно любила литературу, была идеально грамотна и писала красивым почерком самые лучшие сочинения. Её учительница русского языка и литературы сохранила все её лучшие сочинения и читала их своим ученикам и спустя десять лет после того, как Юля окончила школу, и даже – двадцать!

 

= = =

 

Не всё, однако, было так уж радужно. Юля жила в достойной квартире – спору нет, но квартира была в многоэтажном доме, и со всех сторон этот дом окружали другие многоэтажки – приличные, а не трущобные, и даже утопающие в большом количестве зелени, но всё же огромное количество камня давило на сознание. За все свои детские и школьные годы Юля лишь один раз видела Чёрное море, и, если не считать этой поездки, единственным её утешением был пионерский лагерь в Подмосковье. Восемь лет подряд Юля ездила туда сначала на две смены, а потом и на три…

В пионерском лагере можно было ходить на прогулки, купаться в бассейне, заниматься в кружках, брать интересные книги в библиотеке – к примеру, «Крошку Цахеса» Гофмана она прочла именно в пионерском лагере.

Москва не воспринималась ею как невероятное счастье, недоступное для всего остального населения огромной страны. Она об этом и не думала! Город с его наилучшим снабжением, с водою в кранах, с приличными школами, с нормальными городскими порядками – всё это понималось, как нечто само собою разумеющееся.

 

= = =

 

Я обо всём сужу со слов своей жены, и у меня сложилось такое впечатление о её школьных годах: самое лучшее, что тогда было в Москве – это была система образования: детский сад, школа, пионерский лагерь, кружки. Я вспоминаю свою первую учительницу Александру Абрамовну, математичку Тамару Ивановну, географичку Елену Ивановну, двух немок и одну русичку – я о них расскажу позже – и я прихожу в ужас: как могло такое скопище бездарностей и злобных тупиц быть допущенным к народному образованию? Ведь это не было случайностью, это было системным явлением! И я прихожу к простому выводу: в Москве не только снабжение было самым лучшим, но и порядки в образовании были более человечными. За все те безобразия, что я наблюдал в ростовских школах моего детства, можно было увольнять с работы и лишать дипломов, но ничего подобного у нас не было. Так и жили – с плохими школами и с плохими учителями. Советская власть любила только москвичей, а всем остальным от её благодеяний выделялись только снабженческие и интеллектуальные объедки с богатого московского стола.

 

= = =

 

Но порою не всё было благополучно и в московских школах. Случались и там неприятности.

Юля рассказывала мне о таком эпизоде. Когда она училась в седьмом классе, был у них такой ученик: Петька Чашемов. У него была мощная копна мелких кучеряшек на голове, горбатый нос, толстые губы и очень смуглый цвет кожи. Он был бы похож на цыгана, если бы не такая сильная негроидная примесь. Был он двоечником, трижды второгодником, всегда сидел на последней парте, ни с кем не дружил и тихо ненавидел всё и всех вокруг себя. Но иногда он давал о себе знать: что-нибудь дерзкое или даже матерное выкрикивал с места. Однажды на уроке физики учитель-практикант сделал ему замечание и потребовал замолчать. В ответ Чашемов обложил учителя матом, а затем полез и в драку с ним.

Добропорядочные московские школьники учтиво сидели на своих местах и наблюдали за происходящим: учитель был молодым и крепким парнем, но и хулиган был не слабак, и он яростно вцепился в учителя.

Что-то надо было делать: хотя бы призвать к порядку Чашемова и хотя бы слово сказать в защиту учителя.

Но все вели себя так, как будто это их не касается.

Уже тогда в Советском Союзе свирепствовало либеральное мышление, и особенно оно было развито в Москве, где каждому было понятно, что в конфликте между белым и негром правота всегда должна оставаться за негром. Это благоверные москвичи впитывали в себя либеральную грязь и из «Хижины дяди Тома», и из «Квартеронки» Майн-Рида, и из «Максимки» Станюковича, и из всего советского воспитания. Если даже негр не прав в отношениях с белым, то и тогда надо благочестиво молчать, но ни в коем случае не осуждать негра.

Вот все и молчали.

И тогда только одна Юля выбежала из класса и помчалась звать на помощь классную руководительницу. Та прибежала и грозными окриками усмирила злобного дурака.

Потом было разбирательство, но это к делу не относится…

Важно другое: как повёл себя после этого весь класс!

А вот как: все дружно осудили Юлю, а не Чашемова! Впрочем, никто не говорил, что негры – это святыня, кто ж такое выскажет вслух? Все говорили, что Юля ябеда: она ДОНЕСЛА на бедного мальчика, и ему за это влетело. А доносительство всегда считалось в нашей стране пороком.

Юля возражала: да как же так? Да ведь он же бил учителя!!!

Да куда там! Все словно бы затыкали себе уши и не слышали никаких возражений про учителя. Допускалась к обсуждению только одна мысль: бледный мальчик пострадал – ему влетело! Пресловутая КУЛЬТУРА ОТМЕНЫ уже тогда работала вовсю и без всяких лицемерных англосаксов: только это обсуждаем, а остальное отсекаем. Кстати, отсекалась и другая мысль: негр – это святыня!

Никто тогда не выступил с осуждением хулигана и трусливого поведения мальчиков, не заступившихся за учителя. Но зато все дружно перестали разговаривать с Юлей – в знак осуждения её доносительства.

Вот она, советская Москва во всей своей красе!

 

= = =

 

Юля вырастала в очень правильного советского человека. Я бы сказал: в избыточно правильного.

В ноябре 1982-м года, когда умер Брежнев и когда ей было четырнадцать лет, она искренне плакала – она считала, что это был необыкновенный человек, на котором держалось всё на свете.

А когда 26-го апреля 1986-го года случился Чернобыль, Юля изъявила желание немедленно ехать на место катастрофы и, жертвуя жизнью, спасать всю страну. Ей вежливо объяснили: девочка, ты ещё слишком молода!

Во второй половине восьмидесятых годов мало кто понимал, что страна летит на полной скорости к гибели. Юлины родители не были исключением из этого правила, но и у них были кое-какие предчувствия. Юля мечтала поступить на исторический факультет, стать археологом и, копаясь в земле, делать какие-то открытия. Это было в её духе: в чём-то тщательно разбираться и о чём-то задумываться. Но родители рассудили примерно так:

В воздухе ощущается что-то непонятное, и если девочка сейчас получит диплом историка, то кому этот диплом будет нужен? Ей следует дать такую профессию, чтобы она пригодилась в жизни. Кому нужен историк, да ещё и археолог? То ли дело бухгалтер! Никогда не пропадёшь, имеючи такую специальность.

И девочку отдали в какой-то бухгалтерский техникум.

И на этом её восьмидесятые годы и завершаются. Потом будет неудачное замужество – пьющий и дерущийся муж, развод и прочие мытарства. Описывать всё выходящее за пределы восьмидесятых годов я не собираюсь, а о том, что в 2007-м году судьба свела меня с Юлией после смерти моей первой жены, читатель уже имеет представление.

 

 

7.     И теперь – обо мне: краткая история моих ранних невзгод и заблуждений

Мысли о Юлином детстве разбередили во мне воспоминания и о моём произрастании под покровительством советской педагогики.

Четыре года в советском детском саду – это было нечто сказочно прекрасное. Детский сад от ростовского молкомбината при мне четыре раза выезжал на Чёрное море. Каждый раз на три месяца! Нас прекрасно кормили, с нами гуляли, нам каждый божий день читали книги, с нами проводили музыкальные и другие занятия.

Если советская педагогика была в чём-то сильна, так это в дошкольном воспитании.

Что же касается советской школы…

Для меня мои школьные годы – это ужасные воспоминания. Я бы мог перечислить всех своих учителей и каждому дать оценку. И о большинстве из них мне бы пришлось сказать что-то такое, после чего их нельзя было бы считать порядочными людьми.

Назову самых гадких:

Александра Абрамовна Новикова – моя учительница начальных классов. Фанатичная садистка, люто ненавидевшая почти всех детей и меня в том числе и издевавшаяся над нами. Четыре самых первых года в школе были для меня самыми страшными. Это была травма на всю оставшуюся жизнь. Гореть в аду – вот что я желаю ей.

Немки Вера Павловна и Галина Ивановна. Ненавидели меня за то, что я знал немецкий язык лучше, чем они. Больше трёх баллов я у них никогда не получал. Назвал бы их фамилии, но забыл.

Физкультурница Клавдия Дмитриевна – тупая солдафонка. Заставляла детей маршировать и обращаться к ней со словами «Товарищ учитель».

Физкультурник Владимир Иванович Кожин – хороший был человек, но – халтурщик. Поначалу работал хорошо, а потом ему всё надоело, и он говорил: играйте в баскетбол, а сам садился в сторону и отдыхал. Так вся физкультура у нас и проходила – в одном баскетболе. И вспомнить нечего.

Географичка Елена Ивановна Горшкова – это была на редкость глупая и одновременно подлая женщина. То, как она проводила у нас уроки – за такие вещи могли уволить с треском, но никто ничего не знал, и ей всё сходило с рук. Она изобрела такой способ ведения урока: диктовала нам какие-то ненужные тексты по географии, которые мы записывали и которые она потом не проверяла и не спрашивала, ибо это всё было за пределами школьной программы. Настоящих уроков почти никогда не вела. Просто диктовала тексты, а мы писали и писали. И за счёт этого не шумели и не баловались.

Химичка Раиса Исааковна презирала меня за что-то и ставила мне трояки из жалости к моему слабоумию, не спрашивая – просто так. Однажды в восьмом классе я сказал ей, что прекрасно знаю таблицу Менделеева (в пределах школьной программы, разумеется). Я могу рассказать про электронные орбиты, про электроны, протоны и нейтроны, про изотопы и про валентность, а она выслушала эти мои слова и с брезгливостью фыркнула: «Сомневаюсь!» Был бы я понахальнее, я бы потребовал, чтобы она спросила меня, но я был не способен на такое поведение.

Физик Пётр Иванович был очень хорошим человеком – мягким, добрым, умным, но он занимался только с отличниками, а на всех остальных просто не обращал внимания. Моё итоговое мнение о нём: недобросовестный учитель. Хотя могу вспомнить о нём и нечто совсем необыкновенное: он был единственным учителем, кто за все мои школьные годы сказал мне, что считает меня умным человеком. Вот уж за это: спасибо!

Математичка Тамара Ивановна Кривошеева – мрачнейшее воспоминание. Жестокая была женщина!

Русистка Александра Ивановна Попова – просто мрачное воспоминание…

Были и другие, но то общее, что их всех объединяет, это недобросовестное отношение к своему труду и нелюбовь к детям. К Петру Ивановичу это всё не очень подходит – он был всё-таки лучше, чем они. Но в основном, это были уставшие от жизни женщины, которые тянули свою лямку и тяготились своею работою.

 

Исключения из правил всё же были: пожалуй, не более двух-трёх.

Англичанка Жанна Владимировна, например. Так получилось, что я учился до пятого класса в школе, где был английский язык, а потом перешёл в школу, где был немецкий, на который я быстренько самостоятельно переучился. И получилось, что эту замечательную – добрую и умную! – Жанну Владимировну я видел только один год. Считаю, что я много потерял, но не перейти из той школы в новую было нельзя, а в новой были те самые злобные немки, о которых я упоминал выше.

Математичка Валентина Ивановна Белова была просто добрым человеком. А кроме того, она была подругою моей матери, и это тоже имело значение для меня.

Была ещё одна математичка: Анастасия Лукьяновна Солонецкая. Эта была очень строга, и её строгость иногда переходила даже и в жесткость. Мы все знали, что у неё на войне погиб единственный сын, но мы не знали другого: её муж был при Сталине расстрелян как враг народа, а сама она провела много лет в лагере для жён врагов народа. Там и ожесточилась, должно быть.

Эту часть её биографии я узнал уже на старости лет, найдя эти сведения в Интернете.

Ко мне она относилась довольно сносно: не ругала, не унижала и не оскорбляла, но я её почему-то побаивался. Однажды она вызвала меня к доске решать какое-то трудное задание с большим количеством вычислений. А я так сильно боялся её и так сильно нервничал, что от страха взял, да и высчитал всё это в одно мгновение в уме. Все так и ахнули, а Колька Задорожнюк, сидевший на первой парте, аж даже и присвистнул. У меня никогда в жизни не было такого – ни до, ни после. Но она, помнится, совсем не удивилась…

Однажды она в разговоре с моею матерью сказала с явным изумлением:

– Я недавно спросила девочек нашего класса, кто из наших мальчиков – самый умный. И я страшно удивилась, когда они ответили: Полуботко! Я их спросила, не ошиблись ли они, ведь Полуботко плохо учится, уклоняется от любой общественной жизни и не стал вступать в комсомол, но они настойчиво заявили: именно Полуботко и никто больше.

Моя мама была умная и наблюдательная женщина. И она заметила, что Анастасия Лукьяновна, рассказывая об этом, с трудом верила девочкам, а рассказывала об это исключительно из чувства справедливости. Дескать, вот что мне рассказали, то я вам и передаю, хотя-хотя-хотя: кто знает, правда ли это…

Но долго у нас Анастасия Лукьяновна не проработала: тяжело заболела и ушла из школы на пенсию.

 

= = =

 

Итогом моего обучения в школе стала моя ненависть к образованию и твёрдое, как мне тогда казалось, решение: нигде не учиться и на всю жизнь остаться простым рабочим.

Все перечисленные выше учителя, кроме нескольких хороших, хором внушали мне, что я круглый идиот и из меня ничего путного не получится.

Русистка Александра Ивановна Попова вызывала мою мать к себе и требовала: отдайте мальчика в ремесленное училище, он не способен к обучению, а так из него хоть какой-то толк выйдет.

Географичка Елена Ивановна любила перед всем классом унижать меня и никогда выше трояка не ставила. А я, между прочим, лучше всех знал географию, потому что читал много морских и приключенческих романов, постоянно интересовался, где происходит действие и очень любил рассматривать карты.

Кроме Александры Абрамовны Новиковой, особою жесткостью по отношению ко мне отличалась математичка Тамара Ивановна Кривошеева… Два чудовища!

Дурак и полное ничтожество – вот то, что мне внушали женщины, получившие когда-то педагогическое образование, но так и не ставшие полноценными учителями.

 

= = =

 

И вот я попадаю в армию, и с первых же дней обращаю на себя внимание офицеров. И все мне говорят – к моему изумлению, – что я умный и удивляются, почему я не пошёл учиться в какое-нибудь высшее учебное заведение.

Я почти всех офицеров вспоминаю просто с любовью – столько хорошего я от них получил. Мне прощали все мои недостатки, делали мне поблажки, которых не делали никому больше и всячески облегчали мне жизнь. Главное, что они внушили мне: я – умный!

Вот она – разница между женским воспитанием и мужским!

Но я – не о педагогике. Я о том решении, которое я вынес для себя после армии: надо получать высшее образование.

 

= = =

 

После армии у меня один год ушёл на подготовку, и затем я поступил в Ростовский университет на вечернее отделение филологического факультета.

На вступительных экзаменах у меня была одна четвёрка (за сочинение) и три пятёрки. И затем я стал учиться, и почти все мои оценки были пятёрки. Я бы мог получить диплом с отличием, но под конец выяснилось, что четвёрок у меня многовато, а если я хочу получить красный диплом, то мне нужно пересдать на пятёрки некоторые предметы. Мне не хотелось возиться с этими пересдачами, и я решил так: главное, что знания у меня есть, а остальное – ерунда.

Между тем, срок обучения в университете в том случае, если ты учишься на вечернем отделении или заочно, составлял шесть лет, но так вышло, что мне дважды пришлось брать академический отпуск, и по этой-то причине, получилось восемь лет, и я обрёл долгожданный диплом уже в возрасте тридцати одного года. И это был год 1981-й, а восьмидесятые годы двадцатого века как раз и являются темою вот этой самой книги.

Итоги моего обучения в университете были такими:

Я мысленно посрамил ненавистное мне месиво школьных учительниц, которые внушали мне, что я тупица и не способен к обучению. За это посрамление – спасибо ещё и офицерам, которые во время моей службы в армии обращали внимание на то, что у меня умственные способности выше среднего уровня.

Я приобрёл колоссальные знания в области разных отраслей языкознания и литературоведения.

И последнее: изменился мой общественный статус. Я стал человеком с высшим образованием.

И к 1981-му году, когда мне уже перевалило за тридцать, казалось бы, ничто не мешало мне взлетать всё выше и выше, а я это и собирался сделать и даже кое-что подготовил для этого.

Увы, всё оказалось не так-то просто.

 

 

8.     Ошибка

Начну с той ошибки, о которой я потом очень жалел.

Под конец обучения на филологическом факультете все студенты должны были (не знаю, как сейчас) непременно определиться насчёт того, что им дороже – языкознание или литературоведение. И уже после этого готовить дипломную работу с тем руководителем, которого попросит студент.

Я всё время не сомневался в том, что я лингвист, но под конец обучения в университете вдруг возомнил о себе, что я прирождённый литературовед.

Почему возомнил?

Да потому что решил, что языкознание, это, хотя и интересная наука, но бесполезная и мне от неё не будет никакой практической пользы. Колебания были очень сильными, но всё же перевесили именно эти соображения. Никто из моих современников не влиял на меня, я сам принял это решение.

 

= = =

 

Я выступил тогда на студенческой научной конференции со своим докладом о поэтике Гофмана. А там заранее был запланирован победитель: негр из Кении по имени Марсель Ба-Нси-Мба. Он читал доклад о творчестве Стендаля, который за него написала его руководительница Забубенина (фамилия – вымышленная) – доктор наук и большой специалист по французской литературе. Читал плохо – запинаясь и неправильно произнося непонятные ему слова, но всем было ясно: победителем научной конференции назначен он. Ибо против грозной Забубениной никто бы не пошёл. Между прочим, победителю полагалась премия в двадцать рублей.

После каждого доклада слушатели задавали вопросы докладчику, и тот отвечал на них. Меня засы́пали вопросами, и я ответил на них благополучно. И вот настал момент, когда устроители мероприятия стали спрашивать у слушателей: какой доклад им понравился больше всего?

И тут вдруг все дружно стали кричать, что понравился мой.

Жюри состояло из трёх человек. Забубенина – главная и двое помощников: мой руководитель Александр Михайлович Люксембург (фамилия – настоящая) и дочка человека номер два в масштабе всего университета – Гришина (фамилия – вымышленная).

И именно эта последняя и выступила против меня, сказав буквально следующее: я не знаю, что плохого в докладе, который сделал Полуботко, но доклад мне не понравился. Вот прямо так и сказала!

И потом жюри удалилось на совещание, а когда вернулось, Люксембург заявил следующее. И я запомнил его слова наизусть:

– Решение было трудным, но единогласным…

Он сделал эффектную паузу и продолжил:

– Первое место и премию в размере двадцати рублей получает Полуботко Владимир Юрьевич.

И потом было решено, что из меня выйдет гениальный преподаватель зарубежной литературы, и уже после окончания университета меня пригласили туда для того, чтобы я провёл со студентами пробные лекции. На всех этих лекциях присутствовало много всякого начальства – в том числе Забубенина и Люксембург, и все были в полном восторге от меня. Мне было назначено время, когда я должен буду выйти на работу – велели подождать сначала две недели, потом сказали, что ждать придётся аж целый месяц, но затем поменяли решение и сказали так: ждать надо полгода. Я и ждал. Но через полгода мне сказали: нужно подождать ещё полгода, вот тогда и возьмём на работу.

После года ожиданий я уже было собирался выйти на работу с подготовленными лекциями, как мне сообщили примерно следующее:

– Мы раздумали брать вас на работу, а на ваше место заступит дочь человека номер два – Гришина.

Она и заступила. Мне рассказывали, как она вела потом лекции: читала по чужим конспектам, не отрываясь от бумаги и то и дело перевирая непонятные слова. Но карьеру она потом сделала: дослужилась до должности декана филологического факультета, после чего ушла на пенсию.

Моя ошибка состояла в том, что не надо было идти в литературоведение. Если бы я с самого начала пошёл по лингвистической части, то события бы стали развиваться так:

– Я бы обратился к Владимиру Ивановичу Дегтярёву – честнейшему и умнейшему человеку, который с самого первого курса обратил на меня внимание.

– Я бы занял первое место на студенческой научной конференции, где бы я выступил с докладом о старославянском языке или о древнерусском – я был очень силён именно по этой части. Конечно, не так, как сейчас, но я по своим знаниям превосходил любого студента.

– Затем мне бы предложили работу в университете, а поскольку дочь у Гришина была только одна, то мне бы никто не перешёл дорогу и дальше бы всё пошло-пошло-пошло… Я поднимался бы по научным ступенькам всё выше и выше, и был бы сейчас доктором наук.

Вроде бы я и смеюсь над этими своими фантазиями, но как бы и не очень. На самом деле, Гришин особою нравственностью никогда не отличался и жил одновременно на две семьи, и какие у него там ещё были дети, нуждающиеся в продвижении – можно только догадываться.

В любом случае: ошибка была сделана, и я в ней сам виноват. Не нужно было идти в литературоведение, о котором я сейчас думаю, что это нечто вроде лженауки. Как можно серьёзно изучать и систематизировать то, что кем-то написано в художественной форме? Кто-то фантазировал, а я должен изучать это? Ну, да: Гофман или Жюль Верн, это, конечно, гиганты, но ведь таких очень мало… Гораздо больше чести тебе, если ты изучаешь то, что создала матушка-Природа: биологию, географию, медицину, язык… Я понимаю, что литературоведение – это всё-таки почтенная и нужная наука, но науки не равноправны между собою, и языкознание всё-таки стоит намного выше, чем наука о художественной литературе. Например, индоевропеистика – это вообще фундаментальная наука, не меньшая по высоте, чем атомная энергетика.

Короче говоря, я сам виноват и никого не виню в том, что я выбрал неправильное направление.

Мой любимый Гофман – человек, которого я ставлю на второе место после Гомера! – сыграл со мною плохую шутку. Я один только раз выступил на научной студенческой конференции по поводу поэтики Гофмана, это моё выступление всех сильно поразило, и после этого и мне стали говорить, и я сам стал так думать, что моё истинное призвание – литературоведение. Я поверил в это и переметнулся в лагерь литературоведов. И, как потом оказалось, зря!

Вот и с литературоведом Люксембургом – недолго музыка играла!

Вот как он потом погорел на этой лженауке: из кандидатов он быстренько поднялся до уровня доктора, но ему всё хотелось чего-то большего от этой науки – практической пользы ему хотелось! И он стал писать книги о маньяках в надежде что-то заработать на бестселлерах. Сошёлся со знаменитым психиатром Бухановским и стал под его покровительством выдавать книги в надежде на то, что они будут быстро расходиться. А они не расходились. И вообще: писать ужастики – вредно для собственного здоровья, и поэтому он вскоре умер. Кстати, мой любимый профессор Дегтярёв страшно ругал его уже после смерти и обвинял в корыстолюбии и в склочности…

Думаю так: ежели ты литературно одарён (а я от природы как раз-таки одарён красноречием), то это искусство нужно держать при себе, а не заниматься изучением и преподаванием основ этого искусства. В крайнем случае, можно попытаться передать его собственным детям.

Но я отвлёкся. Цель моего повествования – описать то, как, с моей точки зрения, прошли восьмидесятые годы двадцатого века в Советском Союзе годы. Но чтобы вернуться к этой теме, я сейчас должен выйти за очерченные рамки и мысленно передвинуться в конец семидесятых годов.

 

 

9.     Как я готовился к переходу от семидесятых годов к восьмидесятым

К концу семидесятых годов я точно знал: вся моя карьера должна получить главный толчок к дальнейшему движению именно в восьмидесятые годы.

И вот что мне посоветовал мой хороший друг – Василий Павлович:

– Тебе нужно идти в партию, а иначе никакого у тебя продвижения не будет.

Я ему возразил, что, мол, презираю и ненавижу коммунистов и не хочу иметь с ними ничего общего.

Но Василий возразил примерно так:

– Вот ты их презираешь и ненавидишь, а им только того и надо: они тебе не дадут никакого ходу. Так и останешься никем в этой жизни.

И я согласился с его доводами. В самом деле: я – антикоммунист, и, если я ничего не сделаю в этой жизни, то это будет только на пользу коммунистам. Эта сила подавляет любую живую мысль, а любое успешное продвижение при этой силе может быть только по блату, и, стало быть, они как аз и создали все условия для того, чтобы ничего путного не происходило на этом свете…

Я преисполнился решимостью спросил Василия:

– Что для этого нужно?

Василий сказал:

– Нужно выходить на секретаря комсомольской организации – на Юрия Яковлевича Сквознякова.

Я удивился:

– Зачем мне комсомол, если я хочу вступить в партию?

Василий объяснил:

– В партию тебя смогут принять только через комсомол и никак иначе.

Я поморщился:

– Но я никогда не был в комсомоле. И потом: мне скоро исполнится двадцать восемь лет, а это конец комсомольского возраста.

Василий сказал:

– Вот пока не исполнилось, беги и срочно вступай в комсомол, а оттуда перейдёшь в партию.

Напомню, что всё это время я работал в Трамвайно-троллейбусном управлении города Ростова-на-Дону (РТТУ). Это была производственная структура, разбросанная по всему городу, но приписаны были все эти части управления к Кировскому району Ростова – центральному и я бы даже сказал: элитарному.

Работал я в Энергослужбе управления на должности дежурного электромонтёра тяговой подстанции. Таких подстанций было разбросано штук тридцать по всему городу, и почти все они обладали одним прекрасным свойством: там можно было часами ничего не делать и заниматься чем-то своим – например, смотреть телевизор, вязать, спать, читать книги. Вот это последнее я и делал. Поскольку я был студентом-заочником, мне нужно было очень много работать с нужными учебниками и писать какие-то контрольные работы или курсовые. И я имел полную возможность делать всё это в рабочее время, что и позволяло мне быть почти круглым отличником.

Работа была чистая, непыльная. Но – ответственная! Одно неверное действие – и я мог бы попасть под высокое напряжение  или кого-то подставить под смерть и потом сесть за это в тюрьму… Изредка я должен был поглядывать на приборы, делать нужные переключения и записывать всё это в журнал. При этом я считался принадлежащим к рабочему классу, а в те времена в партии были жёсткие ограничения, на приём в неё всяких там служащих. Партия должна быть, прежде всего, для рабочих и крестьян – вот и весь разговор. Таким образом: то, что я считался рабочим, было моим преимуществом. Сам Василий, например, такого преимущества не имел, ибо он был инженером, а попасть в партию инженеру тогда было очень трудно.

 

= = =

 

И вот я и Василий пошли на приём к Сквознякову. А в те времена было такое понятие: ОСВОБОЖДЁННЫЙ СЕКРЕТАРЬ партийной или комсомольской организации. Это когда работник предприятия освобождался от своих прежних обязанностей и ничем, кроме партийной или комсомольской работы, не занимался, но получал при этом хорошую зарплату. Да ещё и с премиальными!

Юрий Яковлевич Сквозняков как раз таким человеком и был. У него был свой кабинет, и к нему постоянно кто-то лез и лез туда, ибо у всех на уме молодых работников РТТУ была одна мысль: вступить в партию!

Василий был своим человеком для Сквознякова, а как известно: друг моего друга – мой друг. Поэтому беседа у нас прошла очень дружелюбно.

Юра Сквозняков объяснил мне, что проскочить в партию мимо комсомола почти невозможно для человека моего возраста.

Я спросил:

– Мне через три месяца исполнится двадцать восемь лет, а это предел для приёма в комсомол. И как же мне быть?

Юра утешил меня:

– Вот мы тебя в эти три месяца и примем. И будешь ты у нас комсомольцем. Мы тебе дадим комсомольское поручение, а если ты будешь выполнять его хорошо, то через год мы выдвинем тебя в партию. А когда окончишь университет, то подашься в свою аспирантуру, а мы дадим тебе хорошую партийную характеристику и тебя примут. При нашем активном содействии.

Мне нужно было немедленно взять на себя какое-то комсомольское поручение, и я из всего предложенного согласился на одно: возглавлять комсомольский оперативный отряд. Говоря более простым языком, такой отряд нужно назвать дружинниками, помогающими милиции наводить порядок в городе.

Но в городе не во всём, а только в Кировском районе – в самом центральном и в самом элитарном. Я решил, что это не будет вступать в противоречие с моими тайными убеждениями, и считаю и сейчас, что поступил тогда правильно.

Потом, когда я стал в составе этих отрядов патрулировать про вечерам центр Ростова, я впервые понял, что комсомол – это совсем не так плохо, как я всегда думал. Просто сходились вместе молодые люди, ни о какой партии никогда не говорили, но зато дружески общались между собою, что-то интересное рассказывали друг другу. Я много потерял оттого, что не вступил в комсомол раньше!

Пока мы ходили по городу, мы свободно заходили в любое учреждение – я лишь предъявлял свою красную книжечку – и это были кинотеатры, рестораны, ночные клубы, гостиницы и прочие места. За исключением кинотеатров, всё это были такие учреждения, куда бы я в своей жизни не попал бы ни при каких обстоятельствах. Например, я никогда в жизни не видел ночного клуба изнутри. Увидел-таки и страшно удивился. В ресторанах я тоже почти никогда не бывал. До этого оперотряда я в последний раз видел ресторан в городе Уфе, где я служил в армии. Меня тогда посадили на гауптвахту, и арестованных водили на всякие работы. Например, на погрузо-разгрузочные в дом офицеров, где был ресторан. Мы, помнится, проходили с ящиками вина через зал ресторана и с завистью смотрели, как там люди едят и пьют…

Короче говоря, я получал полезный жизненный опыт.

 

= = =

 

Юра Сквозняков решил, наконец, что меня пора принимать в комсомол. Велел мне хорошо подготовиться, прочесть комсомольский устав и уметь ответить на всякие вопросы насчёт Ленина и коммунистической партии.

В назначенное время мы пришли в дом, известный мне с детства и располагавшийся в Газетном переулке.

Там, на первом этаже размещался штаб комсомольской организации Кировского района. У меня тогда было плохо с чувством юмора, и я не понимал, что мне нельзя носить бороду, которая по бокам была ярко-красная, пониже – жёлто-рыжая, при светло-жёлтых усах и русых волосах на голове. Некоторых людей моя борода просто шокировала и даже оскорбляла взор, но некоторые просто посмеивались и считали меня или чудаком, или придурком.

В приличном костюме, при галстуке и при бороде я и заявился в райком комсомола. А там школьники и школьницы, достигшие четырнадцатилетнего возраста, толпились в коридоре и в страшном волнении учили статьи устава.

И тут я – вместе с Юрою Сквозняковым, вид у которого был грозно-комический: мощные чёрные усы, торчащие в стороны, угрожающий взгляд вылупленных от изумления глаз и торжественный костюм.

Юра зашёл куда-то и попросил, чтобы нас приняли вне очереди.

Что и было сделано.

Мы вошли в большой зал, где торжественно восседали комсомольские активисты Кировского района города Ростова-на-Дону. Они сидели за столом, покрытым красною скатертью, и какая-то девица, увидев меня, закрыла лицо руками и дико расхохоталась. Её призвали к порядку и Самый Главный спросил меня:

– Представьтесь, пожалуйста.

Я представился.

Тогда Самый Главный спросил:

– А как это вы, Владимир Юрьевич, собираетесь вступить в комсомол, если вам через три месяца исполнится двадцать восемь лет, и мы должны будем списать вас по возрасту?

Я ответил, что останусь на комсомольской работе, а такое было возможно для тех, кто собирался вступить в партию.

Самый Главный возразил:

– Но на комсомольскую работу вас должны будут выбрать с помощью голосования.

– А меня и выберут, – ответил я спокойно.

Самый Главный изумился не на шутку:

– То есть выборов ещё не было, и вы ещё даже и не комсомолец, а вы уже всё знаете наперёд?

Я понял, что могу сейчас перегнуть палку и уклончиво ответил:

– Не знаю, но догадываюсь.

Самый Главный изумлённо поднял одну бровь. Спросил:

– Вы, должно быть, хотите вступить в партию?

Смысл вопроса был таким: так ты, стало быть, карьерист, который хочет пролезть в партию. Отвечать нужно было очень осторожно, и я так и ответил:

– Если Родина и партия позовут, то почему бы и не вступить?

Все за красным столом переглянулись от такой наглости, а кто-то многозначительно покачал головою.

Я начал понимать, что играю с огнём.

И тут мне стали задавать вопросы: что сказал Ленин по такому-то поводу, а что по такому-то? Какие решения были приняты на последнем пленуме ЦК КПСС? И что было решено на таком-то съезде партии?

Я ни на один вопрос не ответил, потому что ничего этого не знал.

И тогда в зале воцарилась тягостная тишина. Я только слышал, как Юра Сквозняков шепчет что-то Самому Главному:

– Ты чего выпендриваешься? Ведь мы же договорились?

Тишина длилась долго, но наконец Самый Главный спросил присутствующих:

– Товарищи комсомольцы, какие будут предложения?

Ни у кого никаких предложений не было, и стало ясно: меня не примут.

Но тут какой-то молодой парень поднял руку и попросил слова.

Ему дали.

Он сказал:

– Я предлагаю принять товарища в комсомол! Люди же что-то думали, когда выдвигали его!

Самый Главный сказал, обращаясь ко мне:

– Вы свободны. О нашем решении мы вам сообщим позже.

Я вышел за дверь. Прождал минут пятнадцать, находясь в компании шумящей детворы, и тут вышел Самый Главный.

Пожал мне руку, поздравил; сказал, что решение о моём принятии было принято единогласно, и самым дружелюбным образом пожелал мне успехов.

И потом я работал на поприще командира комсомольского оперативного отряда, завязал дружеские отношения со Сквозняковым, а уж как меня потом приняли в партию, то это такой пустяк, что не хочется о нём и говорить.

Приняли так, что и не заметил.

 

= = =

 

И вот я окончил университет в 1981-м году, и я – член партии. Мне тридцать один год, и передо мною открыты все дороги.

Вроде бы так. Но мне всё же сказали: преподавать в университете ты не будешь. Забудь.

 

 

10.  Адальберт Яныч

А ведь можно было жить иначе и относиться к жизни совсем по-другому.

Адальберт Яныч так и делал: жил в своём собственном мире, не волновался по пустякам и старался брать от жизни всё то, что можно было взять, не нарушая законов юридических и нравственных. Он был женат, но у него не было детей. Поэтому поводов для особого беспокойства у него не было.

Он не воровал и не мошенничал. Он не вступал в партию. Он не курил, не пил, не употреблял наркотики, не матюкался и не играл в карты. Это был психически нормальный, честный и приличный человек.

Это был интеллектуал, живущий, если и не совсем обособленно, то уж в каких-то жёстко очерченных рамках – это точно. Например, сколько бы раз я ни был у него в гостях, вот столько раз он и не предлагал мне сесть – мы общались только стоя. Разговоры, сидя за столом, подразумевают бóльшую степень доверия, а я, по мнению Адальберта Яныча, такой чести не заслуживал: молод и глуп. Кого-то другого это могло бы и обидеть или даже взбесить, но я-то понимал, к кому я попал, и считал, что общение с таким необыкновенным человеком того стоит.

Да, какое-то сходство с Латинистом у него было: и тот был замкнут в своём мирке, и этот. Беседуя с Латинистом, я всё-таки сидел, но он другими способами давал мне знать о границах между нами. Например, я не мог попасть к нему в гости просто так – только по предварительному телефонному звонку от его любовницы: к тебе завтра хочет прийти мой Вовка, прими его…

Жильё у Адальберта Яныча, правда, было совсем не такое роскошное, как у Латиниста: квартира всего лишь с двумя комнатами, между которыми были кухня, санузел и прихожая. Я у него всегда бывал только в одной комнате – это было нечто среднее между кабинетом и музеем: одна стена была полностью занята книгами; другая была частично с книгами, частично с какими-то предметами… Какие там стояли вазы и какие там висели картины – этого я не помню, а вот макеты парусных кораблей, выполненные им самим с необыкновенным искусством – вот это да! Изящная лесенка для того, чтобы забираться под потолок ради добычи книг, стоящих высоко, а кроме того – вёсла, указывающие на то, что их хозяин в более молодые годы плавал на байдарках. Прекрасный паркет на полу, потолок, обои, гардины на окне, дверные ручки и какие-то полочки – всё было тщательно продуманным и изящным…

В общем-то, ничего особенного. Скромно, но с достоинством. Конечно, Латинист, по сравнению с ним, утопал в царской роскоши – один камин чего стоил!

Но были и другие отличия и – более существенные:

Латинист был гением и хулиганом одновременно. И я даже не уверен в том, что он построил свой необыкновенный дом за честно нажитые деньги. Я бы не удивился, если бы узнал, что он обрёл своё богатство с помощью какого-то одноразового ограбления банка – зная его наклонности, я охотно допускаю это.

Адальберт же Яныч не был гением, он был просто очень умным человеком – инженером и начальником среднего звена. Он и хулиганом не был. Он был безупречно порядочен, аккуратен и вежлив. Высокий, стройный, прилично одетый… Он имел несчастье принадлежать к безумной латышской национальности, но всю жизнь провёл в Ростове-на-Дону, не знал латышского языка, а прибалтийцев не любил – высказывался об эстонцах, латышах и литовцах сдержанно, но с явным презрением. Он часто ездил туда в командировки по своим производственным делам, и его наблюдения над поведением этих трёх народов были убийственными.

Но я продолжу сравнение с Латинистом.

 

= = =

 

По части роскошности своей среды обитания, Адальберт Яныч даже в каком-то смысле и превосходил гениального забулдыгу Латиниста – тот жил в собственном доме, построенном по проекту – ого-го! – архитектора Ле-Корбюзье, а Адальберт Яныч пребывал в рабочее время на главной площади Ростова-на-Дону, в самом величественном здании города – в грандиозном и неповторимом шедевре конструктивизма под названием ТЕАТР ИМЕНИ ГОРЬКОГО. По бокам от основного корпуса театра располагаются две галереи на высоких и тонких колоннах, а в левой галерее как раз и размещался филиал того учреждения, в котором работал Адальберт Яныч, а это – ни много ни мало – Атомкотломаш, чей небоскрёб стоит неподалёку от театра на восточной окраине Театральной площади. Я был один раз в жизни в левой галерее, когда заходил в гости к Адальберту Янычу с просьбою пристроить меня к себе на работу. С высоты левой галереи я наблюдал торжественный сквер с фонтаном и грандиозную панораму левого берега Дона, который древние греки считали Азией.

Помнится, когда я пробрался по длинной галерее, заполненной работягами, стоящими возле своих чертёжных досок; повернув направо, я вышел на широкое пространство какого-то маленького зала, и вот там-то Адальберт Яныч и восседал на сцене.

Я тогда спросил его:

– Почему на сцене?

Он пояснил:

– Здесь раньше располагался какой-то камерный эстрадный театр. Потом артистов прогнали, а инженеров пригнали… Вот мы с тех пор здесь и сидим. А я их всех возглавляю, потому как я здесь – самый главный.

Я продолжал осматриваться. Всё-таки я попал в какое-то необычное пространство.

– А это у вас что?

На стене, возле его письменного стола, красовалась карикатура, на которой комически изображался некий начальник, сидящий за письменным столом на фоне надписи, сделанной большими буквами:

СИНЕКУРА.

– Это меня так изобразили мои подчинённые, – пояснил мне Адальберт Яныч. – А я не убираю, мне нравится.

У него было чувство юмора, но – глубоко спрятанное…

А впрочем, с Латинистом его и сравнивать нечего – совершенно разные люди.

Гораздо важнее вот что: он был другом моего покойного отца, был его ровесником и, само собою разумеется, фронтовиком, как и мой отец. Друг отца и фронтовик – одно только это для меня перевешивало всё остальное. Поэтому-то я и стоял перед ним и никогда не сидел!

Но моего отца с Адальбертом Янычем объединяло одно общее для обоих пристрастие: безумная любовь к морю.

Оба были сухопутными моряками, а это – тяжёлая форма интеллектуального помешательства. У каждого мыслящего человека непременно должно быть такое помешательство: деньги, бабы, карты, поэзия, живопись. Например, у меня – это индоевропеистика. А у моего отца и Адальберта Яныча – сухопутная любовь к морю.

 

= = =

 

Важно отметить, что мой отец умер в возрасте сорока семи лет в далёком теперь уже 1970-м году. А Адальберт Яныч прожил на свете ровно вдвое больше моего отца. Соответственно и взял от жизни вдвое больше.

И теперь я возвращаюсь к морской тематике.

Влечение к морю у моего отца было совершенно безумным. У нас дома было много книг. Конечно, не столько, сколько у Адальберта Яныча, но тоже – достаточно.

И большинство наших книг были о море. Это были морские приключения, военные мемуары моряков, книги морских исследователей и историков, технические книги по гидрологии, океанографии и морской картографии. Почти всё моё детское и юношеское чтение было посвящено морю. Ещё в шестом классе я прочёл «Цусиму» Новикова-Прибоя. И даже не прочёл, а тщательно проштудировал! Книга потрясла меня настолько, что я и до сих пор нахожусь под сильным впечатлением о ней. Книга «Корсары глубин» Ловелля Томаса о немецких подводниках в Первую Мировую войну тоже поразила меня; мемуары вице-адмирала Щедрина «На борту С-56» захватили меня не меньше… А ещё были повести Германа Мелвилла «Тайпи» и «Ому», морские романы Жюля Верна и Фенимора Купера… Всего не перечислишь.

Уже через десять лет после смерти отца, в восьмидесятые годы, я обнаружил у себя в библиотеке повесть Артура ван Схендела «Клипер Йоганна-Мария», и я понял, что это самая романтическая морская книга из всех, что я читал в своей жизни. Поскольку книга была куплена моим отцом и он её, стало быть, читал, то я могу только догадываться о том, что и он пребывал под сильным впечатлением от неё.

Отец очень бы удивился, если бы ему сказали при жизни, что и я, его сын, напишу однажды морской роман о советских подводниках – о том, как они утонули однажды в 1983-м году на атомной подводной лодке К-429, как потом чудом спаслись в ситуации, когда спастись было совершенно невозможно, и как потом эта подводная лодка под чутким руководством родной коммунистической партии снова утонула!

 

= = =

 

И вот это всё является лишь вступлением к главному сообщению о моё отце.

Всю свою жизнь он коллекционировал фотографии, репродукции с картин и рисунков, также и вырезки из журналов – с изображением морских кораблей.

Примерно этим же самым занимался и его друг Адальберт Яныч (Алик – так называл его мой отец). Но различие в увлечениях всё-таки было: Адальберта Яныча интересовали только парусные корабли, а моего отца все корабли, но, прежде всего, военные.

Одно время друзья даже обменивались своими картинками (так я их назову): мой отец давал Адальберту Янычу парусники, а тот давал ему свои корабли.

Не знаю, сколько всего картинок было у Адальберта Яныча, но сколько было собрано моим отцом – знаю, ибо я провёл подсчёт всего, что осталось после смерти моего отца.

Получилось не меньше двадцати тысяч экземпляров!

 

= = =

 

Однажды, где-то в середине восьмидесятых годов, Адальберт Яныч сказал мне:

– Продай мне коллекцию своего отца. Ведь она тебе не нужна!

Я удивился этому предложению: всё-таки память об отце… Но, с другой стороны: ведь и впрямь не нужна… А ежели продать, то за сколько?.. И потом: отец собирал всё это с таким трудом и так долго, а этому всё достанется мгновенно и без всяких трудов, и справедливо ли это?

Я ответил, что подумаю…

 

= = =

 

Мне вспомнился рассказ Адальберта Яныча о моём отце, который сам же ему всё это рассказал:

После окончания войны мой отец продолжал служить в городе Берлине. Его друзья, молодые офицеры, знали об увлечении отца фотографиями морских кораблей. Отец в Германии добыл для себя много интересных для него материалов и хранил это всё в вещмешке. Однажды друзья напились и стали высмеивать моего отца за его занятие. Смеялись-смеялись, а потом взяли, да и вытряхнули в костёр всё содержимое вещмешка.

И всё сгорело.

Но два драгоценных немецких справочника по военно-морским флотам мира у отца всё же сохранились. Они и по сей день украшают мою библиотеку. Я ими очень дорожу. Листаю иногда эти две книги и вспоминаю отца. Тяжело ему, наверное, было, когда пьяные болваны сожгли важные для него бумаги.

 

= = =

 

Я долго думал над предложением Адальберта Яныча – год или два. Но потом надумал: просто взял да и подарил ему отцову коллекцию.

Но не всю: несколько папок я оставил себе на память.

Адальберт Яныч потом показывал мне, как он обошёлся с коллекцией отца: всё бережно рассортировал по другому принципу и разложил по каким-то альбомам, и эта работа стала главным делом всей его бездетной жизни. Кстати, он везде там написал, от кого и когда ему это всё досталось.

Куда всё делось после его смерти (а он умер в возрасте девяноста четырёх лет) – я не знаю. Может быть, кому-то передал надёжному, а может, далёкие родственники, которые унаследовали его квартиру, что-то ценное, из того, что там было (драгоценные модели кораблей, коллекцию марок, что-то другое) продали за большие деньги, а непонятные картинки выбросили. Ну, да: сейчас ведь век информатики, и кого удивишь фотографиями каких-то там кораблей!

 

= = =

 

И, завершая эту главу про Адальберта Яныча, расскажу об одном невероятном эпизоде его жизни, который очень хорошо характеризует этого человека.

Под конец войны Адальберт Яныч оказался в Дрездене. К этому времени англичане привели этот город в такое состояние, что и Хиросима и Нагасаки могли бы удивиться.

Пострадала тогда и Дрезденская галерея.

Адальберт Яныч был на её руинах и подобрал там рисунки великого Питера Пауля Рубенса. И благополучно вывез их потом к себе в Ростов-на-Дону. Некоторое время любовался на них – это было вполне в его духе, он любил искусство.

Потом он задумался: а не продать ли ему их нашим ценителям прекрасного? Стал обращаться к кому-то, но все отказывались – рисунки стоят миллионы, а если это дело раскроется, то за такое даже и сажать не будут, а просто расстреляют. И тогда он каким-то образом обратился к правительству Германской Демократической Республики, сказал, что у него после освобождения Дрездена оказались эти рисунки, и он желал бы безвозмездно вернуть их в ГДР. Там обрадовались, сказали ему: хорошо, спасибо и взяли рисунки себе, ничем не отблагодарив его. А он ничего и не просил и считал потом, что поступил правильно.

Я бы не вернул – ни в молодые годы, ни сейчас, а он вернул.

 

 

11.  Медард – советский человек, вкусивший дьявольского эликсира

Медард – это вымышленное имя, которым я буду называть своего многолетнего верного друга. Хочу объяснить значение этого имени.

У Гофмана есть гениальный роман: «Эликсир дьявола». Главный герой романа – молодой монах Медард. По ходу действия романа, он узнаёт, что в его монастыре хранится в тайном месте тот самый эликсир, которым дьявол искушал когда-то святого Антония. Медард втихомолку вкушает этого эликсира и обретает вдруг необыкновенное интеллектуальное и психологическое могущество. Позже он пускается в странствия, имея при себе сосуд с эликсиром и время от времени понемногу отхлёбывает от него. Результатом было то, что ему всё удавалось: он имел успех у женщин, ему везло в карточных играх, а если он совершал преступление, то всегда благополучно ускользал от возмездия. Однажды, когда его схватили сыщики и предъявили ему свои обвинения, он растерялся и просто не знал, что возразить в ответ и считал, что уже пропал. Но его рот вдруг сам сказал нужные слова, которым поверили, после чего его отпустили.

Я назвал этим именем своего друга так, потому что у него было много общего с тем героем Гофмана, который потом у Достоевского послужил прототипом для его Раскольникова в «Преступлении и наказании». Мой друг не был преступником в прямом смысле слова и топором старушек не убивал, но где-то ходил по краю пропасти. В любом случае, ему всегда всё удавалось, о чём я расскажу ниже.

 

= = =

 

Итак: условное имя Медард!

Родился он в 1952-м году, то есть он был на два года моложе меня. Место рождения – глухая провинция, но не столь удалённая от Москвы, как Ростов-на-Дону. В его городке был секретный военный завод, на котором его отец был очень большим начальником, который принимал продукцию завода и состоял в звании полковника. Это была могущественная фигура местного значения, которая при желании могла не только любого на этом заводе поприжать, но даже и самого директора снять с должности, а то и посадить. Медард рассказывал мне про своего папу с насмешкою: да, он был положительным и честным человеком, но не воровал и не обогащался разными другими способами потому лишь, что боялся сесть в тюрьму. Просто делал то, что надо – во имя партии, во имя Советского Союза. У отца были большие связи, и он мог бы устроить и сыну такую же судьбу, но сыну захотелось чего-то большего…

Медард не пожелал жить в своём городке и пошёл учиться куда-то далеко за пределы своих краёв, получил там высшее инженерное образование и при распределении добился того, чтобы его направили в Ростов-на-Дону. У него в институте была настоящая битва за честь попасть в этот город, который в глазах многих россиян считался тогда просто чудом.

В Ростове он оказался, согласно распределению, на работе в Трамвайно-троллейбусном управлении (РТТУ) и в скором времени стал директором одного из троллейбусных депо. Он получил эту должность не по блату, не по каким-то партийным характеристикам (он был всего лишь комсомольцем), а исключительно за свои личные качества. Он был умным инженером и талантливым руководителем. Так про него говорило начальство, но, на мой взгляд, это было какое-то мистическое чудо: только приехал в Ростов после института и тут же получил такую высокую должность! Как такое могло получиться – не представляю.

При всём при этом он жил в общежитии, где имел отдельную комнату, работал без выходных, жил очень скромно и даже не стоял в очереди на квартиру – по причине собственной малозначительности.

Советская власть рассуждала примерно так:

– Ну, директор ты, и что дальше? Что тебе из-за этого давать квартиру, что ли? Может, тебе ещё и машину подарить? Работай себе и работай, а там – посмотрим. Лет через двадцать.

 

= = =

 

В восьмидесятые годы в Ростове становилось с каждым годом всё хуже и хуже с продовольствием. Купить-то можно было любую еду, но только в специальных так называемых кооперативных магазинах. Приходи и бери всё, что душе угодно, но – за двойную цену! Партийные работники имели особые источники пропитания. Еду они покупали за полцены или даже вообще получали бесплатно, ну а простому работяге платить двойную цену было не по карману. Так вот и жили.

Недовольство было непрерывным состоянием советского человека. На партсобраниях все говорили о построении коммунизма, но за пределами этого коммунистического облака, которое временно окутывало людей в официальной обстановке, люди менялись до неузнаваемости…

Когда ростовчане посещали соседний Донбасс, то удивлялись: приезжаешь в Донецк, а там – всего навалом в простых магазинах. Возвращаешься в Ростов – пустые полки.

Удивительным образом, однако, в Ростове всегда было много рыбы. Живую рыбу продавали из подъезжающих на разные улицы цистерн, и люди брали карпов или толстолобиков – сколько хотели. И ещё всегда в свободной продаже были яйца, чего не было, между прочим, при Хрущёве. При нём выстраивались дикие очереди за яйцами…

Всё-таки при Брежневе и после него настоящего голода не было – хлеб-то был в свободной продаже. Но те люди, которые приезжали к нам из соседних регионов – из Ставропольского и Краснодарского краёв, из Воронежской области или из Волгоградской, удивлялись:

– Мы думали, что у нас плохо, но в Ростове – ещё хуже!

Всему виною, по общему мнению, был первый секретарь Ростовского обкома партии Бондаренко. Он поклялся когда-то Брежневу, что Ростовская область сама себя обеспечит продовольствием и выполнит при этом все поставки, не требуя ничего для себя. Дескать, сначала накормим страну, а уже потом сами себя будем кормить тем, что осталось. Всем было понятно то, что происходит, и все проклинали Бондаренку и ненавидели его. Я и сам считал его тогда законченным негодяем, и только в наше время узнал, что за ним числится и один подвиг во имя России. Тогда собирались строить гидроузел на Дону, который бы уничтожил Дон и привёл бы к экологической катастрофе. А надобно заметить, что в те времена все гидрологи образовывали чисто подрывную, чисто террористическую организацию, которая жила внутри себя по своим собственным законам и ставила своею целью как можно больше навредить стране. Попытки под разными предлогами, которые всё время менялись, устроить поворот сибирских рек – это как раз то самое. Уже и после падения советской власти продажный и лживый Лужков призывал, например, повернуть сибирские реки, чтобы помочь братскому Казахстану…

Требовалось колоссальное мужество, чтобы выступить против этой банды негодяев, и Бондаренко выступил и победил: спас Дон и Ростовскую область. Я сейчас считаю, что ему надо простить за одно это все его прегрешения. Они были вынужденными – так я считаю.

Меня поражала история, которую рассказывала мне моя знакомая из станицы Вёшенской: Бондаренко приехал из Ростова в Вёшенскую на приём к Шолохову, просидел у него в прихожей весь день, а тот его так и не принял. И Бондаренко так ни с чем и вернулся в Ростов. А ведь он приезжал не просто так, а чтобы просить могущественного Шолохова: используй, дорогой и любимый Шолохов, своё влияние на благо Ростовской области!

Сейчас это уже трудно понять, но тогда считалось, что человеком номер один в Ростовской области был Шолохов, а человеком номер два – Бондаренко. И второй трепетал перед первым. И какая там социалистическая законность! И какое там строительство коммунизма!..

Медард рассказывал мне такой случай: после работы он зашёл как-то раз в магазин купить себе что-нибудь поесть. Приходит, а там – хлеб, сухари, рыбные консервы, яйца (что да, то да!) и – сало. Лично я питаю к салу глубочайшее отвращение и не способен есть его, а Медард, хотя и не любил его, но ел, когда есть было нечего. Он показал продавщице на сало и попросил её ему взвесить двести граммов.

А продавщица посмотрела на Медарда насмешливо, смерила его всего с ног до головы – а он был красавец-мужчина, лицом очень похожий на императора Августа, да ещё и директор, а не какой-нибудь там голодранец и алкаш! Усмехнулась презрительно, и вдруг достала из-под прилавка кусок хорошей колбасы, взвесила и назвала цену – нормальную, государственную.

Смилостивилась женщина!

Я к чему рассказываю всё это в главе, посвящённой Медарду? Может быть, я писал-писал и уже потерял нить повествования?

Ничуть. Это я описываю ту эпоху, на фоне которой жил мой герой. То, что для большинства людей представляло какую-то трудность, Медардом преодолевалось с необыкновенною лёгкостью, словно бы он вкусил дьявольского эликсира, и ему стало всё нипочём.

Понравился начальству – и его тут же сделали директором, понравился продавщице – и она ему дала настоящей колбасы…

На улице он подходил к любой понравившейся ему девушке и мгновенно знакомился с нею, после чего та теряла сознание от любви к нему, и у них в этот же день закручивалось всё остальное. Исключения случались, но очень редко, и Медард относился к ним с лёгкостью: ну, не получилось что-то, и не получилось. Когда я потом приезжал к нему в гости в Москву и мы, идя вечером по улице, видели огромные очереди то в один ресторан, то в другой, он смеялся:

– Жалкие люди! А я вот сейчас захочу, и мы зайдём с тобою в любой ресторан без очереди.

И мы заходили. Швейцар смотрел на нас, делал какой-то вывод и мгновенно пропускал нас, а все остальные не удостаивались этой чести.

Я помню, как одна из порядочных девушек в общежитии из числа комсомольских активистов пригласила меня однажды к себе в комнату на обед. Обед у неё был из трёх блюд: борщ, что-то очень вкусное на второе и компот. Мы уже поели, но сидели за столом, продолжая начатую беседу. Девушка работала в нашем управлении экономистом и попала в Ростов по распределению после окончания какого-то института в Москве. Девушка была очень умна и интересна, и с нею было о чём поговорить.

Мы и говорили.

И тут входит Медард, вернувшись после работы.

Поздоровался и спросил:

– Ниночка, что там у тебя сегодня, борщ?

Взял мою опустевшую тарелку и налил в неё из кастрюли новую порцию борща. Уселся рядом с нами и стал с аппетитом есть моею ложкою. А потом он точно так же взял себе второе блюдо и употребил и его в пищу. А затем и третье.

Я тем временем болтал с Ниною (Медард не вмешивался в нашу беседу), и я краем глаза наблюдал за его необычным для меня поведением и удивлялся: это ж надо!

Но потом я выяснил, что с такою же лёгкостью он входил почти в любую женскую комнату, его там встречали с распростёртыми объятиями, кормили и всячески ублажали. И всё объяснялось очень просто: все девушки общежития были в него безумно влюблены…

Но я сильно забежал вперёд и теперь откатываю время назад и рассказываю, как всё было.

 

= = =

 

Когда я впервые пришёл на работу в общежитие, все с напряжением стали ожидать от меня каких-то решительных действий по наведению порядка, а именно так и поступали все предыдущие воспитатели, которые потому и не задерживались долго на этой работе.

Ещё бы на ней задерживаться! Ты возбудил против себя всех, и тебя того гляди зарежут в тёмном углу, а как можно в таких условиях работать?

И тут – я, преисполненный решимости ничего не делать сгоряча или вообще ничего не делать. Но главная моя установка была такая: по возможности, ладить со всеми. Не любою ценою, конечно, но – стараться.

Там были комсомольские активисты, на которых мне полагалось опираться, что я и делал. И это всё были хорошие парни и девушки. Совсем не карьеристы, не коммунистические маньяки и не сволочи. Я с ними беседовал, расспрашивал их о том, о сём и постепенно входил в свою новую роль. Среди этих активистов был и Медард. Оно и понятно: молодой директор, общительный парень.

Он сам стал подходить ко мне, и в самом скором времени мы подружились.

Я сразу понял, что он презирает советскую власть ничуть не меньше, чем я, но считает, что к ней нужно приспосабливаться, поскольку она будет существовать ещё многие века. С Юрием Сквозняковым он был в самых дружеских отношениях, хотя и считал его негодяем и мошенником…

В моём понимании, главная ценность наших с ним встреч состояла в том, что он мне, неразумному, постоянно что-то рассказывал или объяснял. Оказывается, Трамвайно-троллейбусное управление города Ростова находилось в ужасающем состоянии и готово было вот-вот развалиться. Автобусный городской транспорт пребывал в выгодном положении, а трамваи и троллейбусы – в положении совершенно другом. Автобусники имели особое финансирование и какие-то льготы, а служители трамваев и троллейбусов влачили жалкое финансовое существование…

Всё было плохо и неправильно, и Медард рассказывал мне об этом со знанием дела, но как можно было бы выйти из этого состояния – он не знал. Просто считал, что поскольку администрация РТТУ сплошь состоит из воров и мошенников, то их надо почаще сажать, а иногда и расстреливать. Он рассказывал мне, кто как обогащается и какими способами и говорил, что сам он таких вещей не делал, чему я верю. Но это не мешало ему пребывать в самых дружеских отношением со Сквозняковым, с разными партийными активистами, а также молодым инженером из Баку Дакамяном, который тоже жил в общежитии и о котором он точно знал, что тот необыкновенно много и успешно ворует. Я всегда с изумлением наблюдал, как Медард и Дакамян идут вместе после работы на тренировку по дзюдо и беседуют при этом самым дружеским образом. И я удивлялся: как он может, ведь он же знает, что это матёрый жулик и негодяй!

У меня с Медардом никогда не было серьёзных разговоров на идеологические темы. Всё плохо, а советская власть – это дерьмо. Это всё, что мы знали. И, собственно говоря, у меня таких разговоров не было ни с Михеевым, ни с Тевтонцем, ни вообще – с кем бы то ни было ещё. Разговоры на идеологические темы начались только в девяностые годы. До этого я таких разговоров не вёл ни с кем, и сам на эти темы не задумывался слишком глубоко.

 

= = =

 

Падение нравственности – вот то, что следует считать самым важным из того, что происходило в восьмидесятые годы, ничего страшнее этого не происходило.

Медард околдовывал женщин просто сотнями. Он с лёгкостью влюблял их в себя, а потом бросал. Обо все своих любовных историях он рассказывал мне и передо мною представала страшная картина: страна гибла от разврата. Уверен, что сейчас, в двадцатые годы двадцать первого века, когда я пишу эту книгу, таких ужасов уже стало намного меньше.

Простейшая история (одна из многих!): он знакомится на улице с девушкою, и та сообщает ему, что у неё через несколько дней будет свадьба. Тем не менее, она с лёгкостью падает в объятия Медарда и договаривается о следующей встрече. Она сейчас вернётся в свою деревню, а послезавтра возвращается в Ростов, и на одиннадцать часов утра у неё назначено бракосочетание с любимым парнем. Но и Медард ей тоже нравится, и они договариваются так: Медард ждёт её на пригородном вокзале, быстренько ведёт к себе домой, а потом она быстренько бежит к своему парню под венец и расписывается с ним в загсе.

Медард без зазрения совести согласился на этот вариант и пришёл в назначенное время на пригородный вокзал. Но там случилось чудо: он увидел новую девушку, которая ему очень понравилась, мгновенно познакомился с нею и тут же повёл её к себе, а про ту первую вспоминал потом со смехом, представляя, как она, должно быть, удивилась.

Но были у него и замечательные девушки – в том числе и такие, которых он не соблазнял, потому что понимал, что они не такие, как все, потому что они были из приличных семей и там получили нормальное воспитание. Одну из таких девушек звали Софьей. Тогда это имя было самым жёстким образом недопустимо для русских, и присваивалось только армянкам и еврейкам. Я спрашивал Софу, почему у неё такое необычное имя, и та поясняла: папа так захотел и назвал её так в честь своей любимой бабушки, а в те времена, когда давали имя бабушке, это имя не считалось запретным для русских людей. Между прочим, Софа была не только умною и порядочною девушкою, но ещё и натуральною блондинкою с голубыми глазами, а папа у неё был полковником и занимал какой-то важный пост в штабе Северокавказского военного округа.

Медард рассуждал так: я сейчас женюсь на ней, потом с помощью её папы вернусь в армию, а поскольку у меня уже есть офицерское звание, я сделаю себе армейскую карьеру.

Совершенно точно, что он бы и женился на ней, и сделал бы военную карьеру с помощью тестя, но тут случилось невероятное: у него был друг, живший в Москве и каким-то образом ставший депутатом Верховного Совета Союза ССР. Судя по рассказам Медарда, это был законченный прохвост, карьерист, проходимец, а пожалуй, что и мерзавец.

И этот друг предложил Медарду покинуть Ростов-на-Дону и переехать в Москву, обещая при этом своё содействие.

Когда Медард взвесил на своих чашах весов красавицу и умницу Софу и переезд в Москву, то колебаться не стал – Москва перевесила!

Он переехал туда. Получил московскую прописку, трудным образом сделал себе карьеру, о которой я рассказывать не буду, получил трёхкомнатную квартиру и, собственно, это всё.

По непонятной причине, Медард считал меня почему-то каким-то пророком или прорицателем и страшно дорожил отношениями со мною. Он постоянно спрашивал меня о том, что я думаю о том или о сём, спрашивал у меня, какие книги нужно почитать, и самым неукоснительным образом читал всё то, что я ему рекомендовал. После прочтения этих книг он ещё и спрашивал меня что-то по поводу того, что я думаю об этих книгах, а когда я начинал ему что-то объяснять, то просто внимал каждому моему слову. У меня в жизни не было второго такого человека, который бы так относился ко мне лично и к моим мнениям.

Все последующие годы и десятилетия мы поддерживали отношения: он постоянно звонил мне по телефону и что-то спрашивал, а я ему что-то объяснял; я к нему много раз приезжал в Москву, жил там сколько хотел, а сам он приезжал ко мне в Ростов всего лишь один раз.

Между прочим, в один из таких моих приездов к нему – а именно в марте 1987-го года – я зашёл на проспекте Калинина в известный книжный магазин, увидел там на полке книгу Николая Дмитриевича Андреева о раннеиндоевропейском праязыке и купил её. Книгу эту я читал потом тринадцать лет, она медленно возрождала во мне любовь к языкознанию и индоевропеистике, и кончилось всё тем, что я занялся продолжением того, что начал Андреев, и опубликовал затем две свои книги: «Язык древних ариев» и «Тайные знаки Арийской цивилизации».

После покупки книги Андреева вся моя жизнь разделилась на две половины: на то, что было ДО этой книги, и на то, что наступило ПОСЛЕ. Этой книги я бы не купил, если бы не имел привычки приезжать в гости к Медарду. А без этой книги я бы ни за что на свете не повернулся к языкознанию, ибо мне эта наука все эти годы казалась интересным, но бесполезным занятием. Андреева мне бы не заменил никакой другой гениальный лингвист.

В любом случае моё возвращение к лингвистике стало возможным только благодаря Медарду. Все его безумства и вся аморальность его жизни для меня не имеют значения: меня он никогда не обижал, и я от него видел всё только хорошее.

Кроме того, он сделал мне ещё и другие добрые дела: когда злые люди хотели отобрать у меня мою ростовскую квартиру (я расскажу об этом в другой главе), и все в один голос уверяли меня, что у меня нет никакой возможности выиграть судебный процесс, Медард обратился к своей бывшей возлюбленной, а та была талантливая адвокатесса и помогла мне выиграть судебный процесс. И это всё – заслуга Медарда. Он попросил – она сделала.

И потом, когда умерла моя первая жена, и я надумал жениться во второй раз, я поначалу вляпался в красивую молодую женщину из Донбасса. Я рассказал Медарду по телефону о своих встречах с нею, и тот на следующий день позвонил ко мне в Ростов и в страшном волнении стал просить меня немедленно бросить эту женщину, ибо она маньячка, и когда она получит от меня то, что ей надо, то она сделает попытку убить меня. Он сказал, что может привести семнадцать доводов в пользу своей правоты. И стал перечислять мне эти доводы, но после четырнадцатого номера сказал, что у него вылетели из головы оставшиеся три довода, но и этого достаточно.

Время показало, что Медард был прав, эта женщина оказалась чем-то вроде маньячки или ведьмы, а объяснить прозорливость моего друга ничем, кроме гениальности, я не могу. Он считал пророком меня, но куда мне было до него! Он с одного взгляда выдавал о человеке самую невероятную информацию, которая потом подтверждалась. Он много чего другого сделал для меня необычайно ценного, но всего не опишешь. Хотя некоторые из его поступков я с восхищением изобразил в той самой книге, которую написал для своего младшего сына («Женщины, которых мы выбираем»), ибо не всё можно рассказывать широкому читателю.

Мошенником Медард никогда не был, но циничным прожигателем жизни был. При этом у него был свой кодекс чести, которого он никогда не нарушал.

Я считаю его одним из нескольких самых главных людей, каких я только встречал в своей жизни. Не уверен, что мне удалось убедительно рассказать о нём, но это была громадная личность – так я считаю.

 

 

12.  Внутренняя эмиграция по методике Александра Мамая

К тому времени, когда Медард уже уехал из Ростова, в общежитии Трамвайно-троллейбусного управления вдруг появился новый персонаж. Звали его Александр Григорьевич Мамай – это настоящие имя и отчество, а фамилия немного изменена. Я с ним с самого же первого дня подружился и считаю мою жизненную встречу с ним невероятным везением. Ибо это был необыкновенный человек!

Он был старше меня на два года, и при огромном росте имел совершенно нордическую внешность, но если у нордического Тевтонца в лице просматривалась некая высокая одухотворённость, а в лице столь же нордического Медарда читался безграничный цинизм или даже презрение ко всем низшим, то в лице у Мамая просматривалось что-то комичное. У него и фамилия была шутовская, и говорил он как-то так, что вроде бы и лицо у него оставалось более-менее серьёзным, но как бы и не совсем. Я никогда не видел, чтобы он смеялся, но он всё время словно бы шутил.

Впрочем, расскажу всё по порядку, ибо его жизненная история имеет самое прямое отношение к восьмидесятым годам двадцатого века. Да и ко мне лично – тоже.

 

= = =

 

Родился он на Украине, в районном центре Новоалексеевка – это такое местечко в Херсонской области, которое находится прямо перед въездом на Крымский полуостров со стороны материка.

Никаких влиятельных или богатых родителей у него не было, но он от рождения обладал незаурядными умственными способностями: окончил школу с золотою медалью и решил получать высшее образование…

На основании принятого решения – дерзкого для деревенского парня! – он поехал в город Львов и успешно поступил там в медицинский институт, куда в те времена был бешеный конкурс, преодолеть который можно было либо с помощью столь же бешеных взяток, либо с помощью собственных выдающихся умственных способностей.

Мамай преодолел конкурс вторым способом. Ещё бы! Ведь золотые медалисты принимались совсем не так, как простые поступающие.

Но проучился он там всего один год, разочаровался в медицине и безжалостно бросил её…

И тут же с лёгкостью поступил во Львовский политехнический институт! Там тоже был страшный конкурс, но он и его преодолел с такою же лёгкостью.

Выяснилось, что техника и математика – это как раз и есть его истинное призвание, и, по этой причине, он закончил институт с отличием.

Затем он вернулся в свою Новоалексеевку и стал там главным инженером какого-то совхоза… Это не совсем то же самое, что было у Медарда, который сходу стал директором депо в большом городе. Быть главным инженером совхоза – это всё-таки попроще.

Работал-работал, а затем вдруг что-то случилось.

Видимо, это была какая-то неприятная история. Я не знаю, какая именно, но после этого он стал считать Украину проклятым местом и больше в ней уже никогда не жил, а только приезжал изредка в гости к кому-нибудь из своих родных, и – не более того. Самым неожиданным образом он нашёл своё призвание в том, чтобы работать на железной дороге начальником рефрижераторного поезда. Это была вполне уважаемая, ответственная инженерная должность, но сама работа требовала непрерывных поездок, а после них – длительного безделья. Тогда считалось так: вот сколько ты прокатался на поезде, вот столько ты потом и должен будешь отдыхать дома. Сорок дней проездил – сорок дней отдыхаешь, два месяца проездил – два месяца отдыхаешь. Раньше этого допускать человека к работе запрещалось.

Поскольку поездки на рефрижераторных поездах были связаны со всеми пятнадцатью республиками Советского Союза, то он везде и побывал, а поскольку он был красавцем-мужчиной и женщины падали от него в обморок так же, как и от Медарда, то он сходился то с одною женщиною, то с другою и имел множество разных детей по всей стране. Во время, свободное от поездок, он занимался попытками устроить свою семейную жизнь. Женщины ему попадались сплошь с собственными домами и с приусадебными участками, и он везде вкалывал изо всех сил: строил новую пристройку к дому, вскапывал огород, работал, в теплицах, починял всё на свете (он ведь был мастером на все руки), но как-то так получалось, что ни с одною женщиною он так и не сошёлся. Он героически складывал из кирпича мощные пристройки, делал ремонты и выращивал, а затем и продавал овощи, но как-то так получалось, что бабы бросали его, выжав их него все соки, или он сам сбегал от них. Надо воздать ему, однако, должное: он ни разу не оформлял свои отношения с ними документально. Имелось в виду так: вот я присмотрюсь к бабенции и если она мне придётся по душе, то тогда и женюсь.

Присматривался-присматривался, но всё попусту. Как пелось в знаменитой советской песне: ни в одну девчонку не влюбился он…

Но он показывал мне пачку фотографий со своими детьми, ласково и грустно называл их по именам и говорил, что всех их очень любит. Иногда у него даже и слёзы наворачивались на глазах при таких воспоминаниях. Я охотно верю в искренность его чувств, так как он был человеком добродушным, умиротворённым, набожным и постоянно посещал церкви в тех городах, где он бывал, и усиленно молился в них.

 

= = =

 

И потом, спустя много лет, он внезапно отказался от работы на рефрижераторных поездах. Сказал: нет, и всё! И мне и здесь не всё понятно. Это было какое-то осознанное решение, и о его мотивах я могу только гадать. Также не совсем понятен и его выбор Ростова-на-Дону. Почему, порвав с прежнею работою, он поехал не в Хабаровск, не в Тамбов и не в Архангельск, а в Ростов? В Ростове он и раньше бывал в своих поездках, но никаких знакомых, а тем более родственников он здесь не имел. Он приехал в совершенно чужой город, случайно прочёл в газете, что Трамвайно-троллейбусному управлению требуются различные специалисты, пришёл в отдел кадров и был тут же принят на должность рабочего (а отнюдь не инженера!) с предоставлением места в общежитии…

И стал усиленно починять трамваи. В технике он разбирался отлично, был на хорошем счету у начальства и вёл вполне правильный образ жизни: не курил и практически не пил, со всеми здоровался и дружил, всем помогал и всем был доволен…

И всё же: почему он выбрал именно Ростов-на-Дону?

Я люблю фантазировать и выдвигать всякие невероятные версии – в том числе и такие, которые кажутся, на первый взгляд, невероятными или безумными. Вот я и сейчас выдвину одно такое предположение: он приехал в этот город не просто так, а ко мне лично. Он до этого ничего не знал о моём существовании, но какая-то сила привела его именно ко мне.

Чепуха и глупые фантазии, да? Но под конец его пребывания в Ростове, – а также и в этой жизни! – появится вдруг одно неожиданное подтверждение того, что ехал он сюда именно ко мне. Но об этом – позже…

 

= = =

 

Вернусь, впрочем, к его предыстории.

У него была феноменальная память, и он в подробностях рассказывал мне обо всех станциях, на которых он побывал во всех пятнадцати республиках. Он рассказывал мне про Владивосток, про Калининград, про Вентспилс, про Чоп, про Самарканд и Бухару, про паром через Каспийское море (через которое он много раз переправлялся туда и назад со своими рефрижераторными поездами), а также про Байкал и про чудо инженерной мысли – колоссальной длины величественный тоннель, пробитый в неприступной скальной породе под Амуром, … Такой образ жизни позволял ему быть везде и одновременно нигде.

Причиною выбора такого образа жизни было его неприятие советской власти и Украины. Если я ещё мог мечтать о переезде в Западную Европу или в Новую Зеландию, то он даже и не мечтал об этом. Советский Союз – это была его Родина, и всё его устраивало в этой стране, кроме советской власти и Украины. Украину он старался посещать как можно реже и даже не имел там любовниц и внебрачных детей, а советская власть – ну куда ж ты денешься от неё? Надо жить среди того, что есть.

Он и жил.

 

= = =

 

Напоминаю ещё об одном важном обстоятельстве, которое современному русскому читателю может быть непонятным: в те времена не считалось зазорным воровать у государства. Это очень важно для понимания всей жизненной истории Александра Мамая. Тогда считалось постыдным попасться на воровстве, но сам процесс воровства никак не осуждался общественным мнением.

В обычной жизни он был честным и порядочным человеком, всегда подавал нищим и помогал бедным, а если и воровал, то только у государства. Не так-то уж и много и не систематически, но время от времени он весело упражнялся в этом виде спорта. И он много рассказывал мне о том, как он делал это.

Мне запомнились три маленьких истории.

 

= = =

 

Первая история. Где-то на просторах Советского Союза была такая точка на железной дороге, где рефрижераторный поезд останавливался на двадцать минут, чтобы переждать прохождение другого поезда. При этом окружающая местность была безлюдна и покрыта дремучим лесом, а поезд изгибался таким образом, что машинисты никак не могли видеть внешнюю сторону дуги, а двери в рефрижераторных вагонах открывались как раз в эту сторону. Вагоны были набиты мясом – это были туши коров, подвешенные на крюки, а двери в вагонах не только запирались, но ещё и опечатывались. Мамай же славился тем, что умел отпирать такие вагоны, а вместо взломанной печати, ставить новую, которая была ещё и лучше прежней.

В назначенное время, когда поезд, изогнувшись нужным образом, остановился в лесу на двадцать минут, Мамай и двое его помощников выскочили из своего служебного вагона и кинулись к тому вагону, который заранее запланировал Мамай. Взломали печать, открыли замок, отодвинули дверь и сняли с крюка нужную коровью тушу. Требовалось отнести её в служебный вагон, а уже там разрезать её на куски.

Но: человек предполагает, а Бог располагает.

Я бы сказал даже так: Боженька! Ибо меня умиляет то, что произошло дальше по милости остроумного Создателя.

Эти болваны впопыхах задели нечаянно ещё одну тушу, и та сорвалась со своего крюка.

А вся операция была рассчитана по минутам и по секундам. Отнести тушу в свой вагон, а потом ещё и благополучно закрыть дверь ограбленного вагона, поставив там новую печать – это всё требовало времени. Упавшая туша не входила в их планы.

Что было делать?

Простейшим решением было бы выбросить тушу в лес на съедение диким зверям, но тогда возникала проблема: то ли дело, когда ОДИН крюк оставался свободным и это можно было списать на воровство тех, кто загружал вагон или бы это просто осталось незамеченным.

Но совсем другое дело, когда опустело ДВА соседних крюка!

Мамай принял решение: надо всё-таки вешать на место сорвавшуюся тяжёлую тушу, и надо было уложить это незапланированное действие во всё те же двадцать минут!

Они стали вешать её и всё-таки повесили, но поезд уже тронулся, а вагон ещё не был закрыт и опечатан. Оставить вагон открытым означало сесть потом в тюрьму, и Мамай, отпустив своих помощников назад в служебный вагон, уже на ходу всё-таки изловчился закрыть дверь и опечатать её. Соскочил вниз, на землю и, дождавшись, когда служебный вагон будет проползать мимо, успел заскочить в него: друзья подхватили его и втянули за руки. А поезд уже мчался вовсю…

Потом эти весёлые ребята продали мясо местному населению, да и себе немного оставили, и всё обошлось благополучно.

 

= = =

 

Вторая история – совсем короткая. Их рефрижераторный поезд медленно-медленно тянулся мимо какой-то станции, где на перроне стояли только что выгруженные новенькие холодильники в количестве нескольких десятков. Мамай выглянул из открытой двери служебного вагона, мгновенно оценил обстановку и подал команду своим: берём!

Они выскочили на перрон, схватили ближайший холодильник и мгновенно затащили его к себе в вагон. Среди бела дня! И никто и ничего не заметил, а холодильник они потом продали на какой-то маленькой станции, где остановились ненадолго. Продали, а деньги поровну поделили.

 

= = =

 

Третья история – по-моему, смешная!

Их поезд остановился ночью на каком-то крупном железнодорожном узле. Они знали, что стоять там будут всю ночь напролёт, и времени у них было предостаточно.

Неторопливо вышли из своего вагона, осмотрелись. Их поезд был зажат в пространстве между несколькими другими эшелонами, и надо было хорошенько присмотреться, нельзя ли здесь чего-нибудь спереть.

Под руководством начальника поезда Мамая, пролезли по-партизански под первым поездом – это были цистерны. Потом был ещё один поезд, гружённый углём – они пролезли и под ним, но мудрый Мамай сразу же заметил нечто интересное и велел своим затаиться и не вылезать из-под поезда без его команды.

Было темно, но светила луна, да и ещё какой-то свет откуда-то шёл – от каких-то дальних прожекторов, что ли.

И они, сидя в засаде под колёсами угольного поезда, увидели следующее: перед ними стоит поезд, гружённый сетчатыми мешками с картошкою, а двое машинистов этого же поезда вышли из своего локомотива и прошли в самый конец всех вагонов, чтобы на них поменьше падало потом подозрение, случись что. И они, эти самые машинисты, забрались наверх и снимали оттуда мешки, которые укладывали внизу, чтобы потом отнести их в свой локомотив.

Спустили мешки, взяли по одному и направились в сторону своего локомотива.

И тут Мамай подал команду:

– Тихо выползаем и берём по мешку!

Схватили по мешку и – назад! Сначала пролезли под первым поездом, потом под вторым, забросили мешки к себе в вагон.

И тут Мамай подал новую команду:

– Там же ещё остались мешки. Чего добру пропадать зря?

– А успеем ли? – усомнился кто-то.

– А мы посмотрим по обстоятельствам.

Быстренько пролезли под двумя поездами и посмотрели, где там машинисты. Те как раз подошли к своему локомотиву и сейчас должны были вернуться.

– Успеем! – скомандовал Мамай.

И они схватили ещё раз по одному мешку и тотчас же кинулись назад. Пролезли под двумя поездами, благополучно выгрузили всё у себя и только тогда перевели дух. Картошку продавать не стали, потому что уже был конец поездки. Просто привезли домой для своих семей. Картошка всегда пригодится.

А те машинисты?

Я представляю, как они удивились, обнаружив, что их самих ограбили какие-то ночные невидимки.

 

= = =

 

Вот так тогда и жили.

В это время то в одной местности Советского Союза, то в другой возникал дефицит то одного товара, то другого. Не было постельного белья, спичек, мыла, фотоплёнки, электрических батареек… Не говоря уже о мясе или о каких-то овощах. Мамай и его команда закупали в одной местности мыло по тридцать копеек за кусочек, затем оказывались за две или за три тысячи километров – где-нибудь в Казахстане или в Узбекистане и там продавали это же мыло уже по рублю. Люди выстраивались в очередь, кто-то кричал, чтобы больше двух штук в одни руки не давали, возникали скандалы и даже драки, а Мамай и его команда продавали из своего вагона свой товар. Это могли быть и помидоры, и мыло, и картошка, и рыба, да и всё, что угодно другое…

Я слушал рассказы Мамая, и они меня завораживали.

Однажды я спросил:

– А нельзя ли так работать на этих поездах, чтобы не воровать?

– Можно, – сказал Мамай. – У меня бывали случаи, когда я за всю поездку ни разу ничего не украл и ничем не торговал, но даже и тогда, если совсем ничего не делать, у меня под конец поездки всегда было не меньше четверти тысячи лишних денег.

– А откуда они у тебя брались?

– Давали на лапу. Сдать груз мяса или принять его – тоже ведь можно было по-всякому. Платили, чтобы побыстрее или получше.

– Тебе нравилась такая работа?

– Очень.

– А почему ты ушёл оттуда? Неужели лучше починять трамваи в Ростове и быть при этом простым рабочим, нежели быть начальником рефрижераторного поезда, на инженерной должности?

– Устал я. Там такая работа, что просто невозможно ничего не красть. Деньги идут и идут, а ведь так жить – грешно. Иной раз придёшь в церковь помолиться Богу и так стыдно делается… Да и вообще: не хочу я больше так жить.

И тут я спросил:

– А если бы я пошёл туда на работу, меня бы взяли?

– Запросто. С нами в команде постоянно был какой-нибудь бывший врач, учитель, физик-ядерщик или бывший директор магазина. Люди постоянно отказывались от прежнего образа жизни – у каждого были свои причины! – и находили утешение вот на этой самой работе. У тебя высшее образование, пусть даже и гуманитарное, и тебя возьмут, не задумываясь.

– И куда я должен буду поехать, чтобы устроиться на работу? – спросил я.

– Есть база в Новой Каховке, но это Украина, а с нею лучше не иметь дела, а в России ближайшая база – в Тихорецке.

 

= = =

 

И я тотчас же поехал в Тихорецк. Это на севере Краснодарского края, и поезда идут туда сплошным потоком. Расстояние – небольшое: сел и вскоре ты уже там. Вышел на станции, спросил, где тут база, а она была рядышком.

Явился.

Спросил: где тут у вас отдел кадров?

Показали: там.

Явился.

Осмотрелся…

Это был неожиданно большой зал, где за ограждением сидели какие-то женщины и что-то щёлкали на счётах, писали ручками по бумаге или стучали на пишущих машинках. Все о чём-то говорили, что-то обсуждали, и было довольно шумно.

Впереди меня уже была очередь – человека три-четыре. Я выстоял эту очередь и подошёл к женщине, которая сидела за перегородкою.

Сообщил ей о своём намерении, она отнеслась к этому совершенно спокойно и только сообщила:

– Мы принимаем на эту работу только тех, кто живёт не далее четырёхсот километров от Тихорецка. Вы откуда приехали?

Я ответил:

– Из Ростова-на-Дону.

И тут вдруг произошло нечто необычное: в зале наступила внезапная тишина. Я оглянулся по сторонам и увидел: весь зал смотрит на меня на одного.

Я удивился: что я такого сказал? А женщина ответила мне:

– Из Ростова берём, это совсем рядом.

И тут же шум возобновился, и все снова занялись своими делами. Женщина дала мне какие-то бумаги и велела быстренько сходить в соседнюю железнодорожную поликлинику, пройти там медицинскую комиссию, а тогда уже вернуться к ней с результатами медкомиссии.

А я помнил, что мне рассказывал Мамай: пройдёшь быстро, а если какая заминка возникнет, тут же давай на лапу, и тебе всё подпишут.

Я пришёл в поликлинику, занял очередь и стал ждать. Долго сидел и думал о чём-то о своём, наконец, до меня дошло, что моя очередь имеет номер, близкий к цифре «сто». Мне вдруг пришло в голову, что это займёт много часов, или так: я не успею к концу рабочего дня попасть на приём, и мне придётся приходить завтра после того, как я переночую на вокзале или если прогонят, то на скамейке где-нибудь в парке, если он тут вообще есть. У меня ведь не было денег на гостиницу.

И меня вдруг охватила такая тоска, что я вдруг встал и ушёл. Сел на ближайший поезд, идущий в Ростов, и поехал назад. Домой. Ни с чем.

 

= = =

 

Помнится, пока ехал, думал кое о чём. Спокойно думал, без особой горечи и даже с каким-то облегчением.

И вот какие мысли у меня тогда были:

На всём филологическом факультете лишь доцент Дегтярёв был деревенского происхождения и карьеру свою сделал сам, благодаря своему трудолюбию и уму. Да ещё был специалист по русскому языку профессор Гвоздарёв, бывший фронтовик – то же самое. Причём первый был очень умным человеком, а второй – вообще был гением.

Все остальные – и молодые, и старые – были непременно чьими-то родственниками и продвигались по жизни исключительно благодаря своим связям. У Люксембурга был влиятельный отец на историческом факультете, у Гришиной – высокопоставленный отец, у престарелого и тупенького Белопульского – мама – бывшая преподавательница этого же факультета, у Забубениной вообще была очень и очень тёмная жизненная история, а у Баскакиной мамаша работала в каком-то мясном магазине, и через неё шли потоки остродефицитной колбасы – это всё мне рассказывала одна моя хорошая знакомая, которая знала весь факультет от первого до последнего человека. По её словам, самым бандитским факультетом в нашем университете был юридический, и там творились ужасающие безобразия. Наиболее честная обстановка была у математиков и физиков – там иногда учитывались личные качества человека вне зависимости от его родственных связей, но и там бандитизма было предостаточно. Моя знакомая рассказывала мне ужасные истории подсиживания, продажности, плагиата, сведения счетов…

Я вспоминал всё это и думал: «И я хотел пролезть туда, в этот гадюшник?» Защитить кандидатскую диссертацию я и так смогу. Пойду к Дегтярёву – он честный мужик! – и скажу, что передумал заниматься литературоведением, а хочу совершать новые открытия в области славянских языков… Хотя с другой стороны: а зачем мне это нужно? Не лучше ли жить себе спокойно и жить?.. Ну да: рефрижераторные поезда – это не по мне, но я могу ведь и на подстанцию вернуться».

И так я потом и сделал: ушёл из общежития и устроился дежурным электромонтёром на тяговые подстанции. И там и работал некоторое время, пока…

Но я отвлёкся. Ведь эта глава посвящена Мамаю, а не мне. А я ещё не всё рассказал про него.

 

= = =

 

В рамках восьмидесятых годов время шло и шло, у меня в жизни были всякие события, но я сейчас отбрасываю их и говорю только о своём герое.

Долгое время я ничего не знал о нём, но однажды, уже в 1989-м году встретил его на своей улице. Улица у меня – тупиковая, очень малолюдная, и находится она в труднодоступном месте Ростова-на-Дону. Ну, то есть попасть сюда не трудно, но всякий новый человек непременно бы удивился: ну и дебри!

И вот в этих дебрях, на безлюдной и тихой улице я встречаю Мамая.

Поздоровался, спросил:

– А что ты здесь делаешь?

– Работаю.

– Где?

– Да там, – он неопределённо махну рукою куда-то в глубину улицы.

Я потом приходил к нему на работу. Это было совсем недалеко от моего дома. Он работал сторожем на каком-то деревообрабатывающем заводике. Там была возможность подворовывать какие-то планки, рейки, дощечки нужной формы, что он и делал иногда, но в целом работа была спокойная и располагавшая к размышлениям и чтению книг. Что он и делал: размышлял и читал. Он рассказывал, что он впервые в жизни женился, и у него уже родился ребёнок. Я попросил его рассказать о жене. Он рассказал: голубоглазая блондинка, по национальности – финка (родом из Карелии), работает водителем троллейбуса всё в том же Трамвайно-троллейбусном управлении. И у них комната в общежитии.

И в скором времени Мамай исчез. Из моего поля зрения. Я навёл справки о нём через своих знакомых и узнал следующее:

К его жене приехал из Петрозаводска её родной брат. В Петрозаводске к тому времени стало очень плохо, и брат решил переметнуться в более благополучный Ростов-на-Дону, вот он и приехал на разведку. Я совершенно не представляю, какое решение он принял, но по прошествии нескольких ней он собрался ехать назад в свою Карелию. Билет на поезд был куплен на раннее утро, и Мамай отправился провожать шурина на вокзал.

Проводил, посадил на поезд – это достоверно известно. И поезд уехал, а Мамай вышел из здания главного вокзала и вдоль речки Темернички отправился на улицу Энгельса – так тогда называлась улица Большая Садовая. Там он хотел сесть на троллейбус и с одною пересадкою доехать до общежития, где его ждали жена и маленький сын.

Но не доехал. И даже не дошёл до улицы Энгельса.

К нему подошли какие-то бандиты и убили его ударом ножа в сердце. А тело выбросили в железобетонное русло Темернички, куда оно упало на горизонтальную каменную плоскость, являвшуюся в это месте берегом речки.

Кто его убил и за что – этого так никто и не узнал.

 

= = =

 

Я уже писал выше о своих фантазиях начёт того, почему он решил поселиться в Ростове: дескать, это он стремился встретить меня, хотя и не знал о моём существовании.

И это смехотворная версия.

Но почему он, падая по жизни всё ниже и ниже, нашёл себе работу возле моего дома? Он у меня в гостях никогда не был, и он не знал, где я живу… Но почему он нашёл себе работу именно возле меня? Что, в Ростове нет других мест?

Если всё же допустить, что это было проявлением какой-то Высшей Силы – пусть так! – то в чём смысл этой моей повторной встречи с Мамаем?

Может быть, я должен был в чём-то переубедить Мамая, сказать ему, что так жить нельзя, но ведь он бы не послушал меня.

А может быть, это он должен был сообщить мне что-то важное, и Высшие Силы уполномочили его именно на это?

Но он мне, как кажется, ничего не сообщил.

Он подал мне пример того, как жить нельзя, но ведь и гениальный Латинист подал мне такой пример…

Да ведь и Медард – это пример того, как нельзя жить. Что у него за жизнь была? Образно говоря, он вкусил дьявольского эликсира и прожигал всю свою жизнь!

Видимо, самым лучшим примером следует считать Тевтонца, хотя его невообразимая честность, переходящая в какую-то безумную святость, это то, что мне непонятно.

Не знаю, что и думать.

 

= = =

 

Тему восьмидесятых годов двадцатого века невозможно раскрыть, описывая судьбы отдельных необыкновенных людей, которые не смогли вписаться в эти самые годы. По-моему, тогда мало кому это удавалось. Я, пожалуй, ещё немного расскажу о таких необыкновенных личностях, но потом поменяю манеру повествования и перейду к эпическому размаху и панорамному изображению событий.

 

 

13.  Тевтонец

По многим признакам, Тевтонец был похож на описанного выше Адальберта Яныча, но я на этот раз не буду углубляться в сравнения.

 

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

14.  Иду на прорыв

А если не преподавать в университете, то что же тогда делать мне с моими способностями? Просто жить и жить? Но я же не так хотел!..

Я кинулся поступать в аспирантуру, но меня туда не подпустили даже и на пушечный выстрел: все места там были уже заранее распределены между своими – это всё мне объяснил Люксембург, который ко мне хорошо относился. Он же подал мне примерно такую вполне разумную идею: в аспирантуру попасть невозможно – там всё куплено-перекуплено, но защитить диссертацию можно ведь и без аспирантуры с помощью так называемого СОИСКАТЕЛЬСТВА.

А что это такое?

Соискательство – это, когда ты сдаёшь кандидатский минимум, потом под чьим-то мудрым руководством готовишь диссертацию, и потом защищаешь её. Если ты управишься со всем этим в пять лет, то это будет блестящим результатом, но часто люди проделывают эту работу в семь-восемь лет. Или даже в десять… Никто никого в спину не гонит.

Одно время я был одержим этою идеей и не сомневался, что именно это всё я и выполню.

Но, для того чтобы готовить диссертацию таким способом, нужно было работать по специальности, а то как же ты будешь казаться уважаемым человеком?

Но где найти такую работу?

Только в школе.

А школу я ненавидел, да и устроиться в школу было в те времена невероятно трудно.

И тут мне на помощь пришёл секретарь комсомольской организации Юрий Яковлевич Сквозняков, о котором я уже рассказывал ранее. Он предложил мне простую идею:

 

= = =

 

В Трамвайно-троллейбусном управлении есть общежитие, а там требуется воспитатель, а эта работа приравнивается к педагогической деятельности и идёт в педагогический стаж. Можно работать в школе, а можно – в общежитии, и ты будешь считаться педагогом. Правда это не имело никакого отношения к филологии, но зато считалось работою по специальности.

Юра сказал мне:

– В нашем общежитии царят разврат и бандитизм, а ты – член партии, и ты возглавишь воспитательный процесс, а там – партийная характеристика, которая тебе могла бы очень помочь, там – движение по партийным ступенькам куда-то вверх. Соглашайся.

И я согласился. Ушёл с подстанции и перевёлся на работу в общежитие. Это не считалось увольнением, а считалось просто переходом из одного подразделения в другое.

 

= = =

 

Нужно быть просто изувером, чтобы отказаться рассказывать о том, что я там увидел и что я там узнал. Но я проявляю жестокость и отбрасываю всё то, с чем я там столкнулся…

Это всё было невероятно интересно и поучительно. Но по мне: лучше бы я не проводил там два года своей жизни. Разврат, любовь-ненависть, выяснения отношений, чьи-то горести и радости… Ну, окунулся я в это, и что толку?

В общежитии я должен был следить за тем, чтобы там не хулиганили и не занимались всякими безобразиями. Для этого я должен был проводить воспитательные беседы, а кроме того, мне вменялось в обязанность вести стенгазету, основать там кружки творческой деятельности и приглашать туда лекторов из общества «Знание». Что-то я делал из этого, что-то не делал, а рабочий день мой редко когда был больше трёх часов. Я мог читать книгу в своём кабинете, а мог просто беседовать с кем-то…

 

= = =

 

Летом 1981-го года, когда я уже начал работать в общежитии, у меня случилась неприятность: я тяжело заболел крупозным воспалением лёгких. Где-то перекупался в холодной воде, что ли.

В возрасте тридцати одного года я чуть не умер: мне стало плохо, за мною приехала «скорая помощь» и мне сделали какой-то укол, вызывающий жажду. Затем меня повезли в больницу, но машина тут же сломалась. А была уже ночь. Врач моей машины долго вызывал другую «скорую помощь», а та всё не ехала и не ехала. Мне хотелось пить, а воды не было, и у меня были все шансы всё-таки умереть – несмотря на оказанную мне врачами помощь.

И потом меня доставили в шестую больницу – это в Нахичевани. Там меня приняла молодая и красивая врачица. Я попросил у неё воды, а она мне объяснила, что воду должна подавать медсестра, а я, дескать, врач, и мне не по чину делать такое. Сейчас придёт и даст. А медсестра всё не шла и не шла, а мне становилось всё хуже и хуже. Я просил воды снова и снова, но врачица так мне её и не дала. А медсестра так и не пришла.

И я потерял сознание.

Очнулся я наутро в коридоре больницы. Я лежал на какой-то кушетке, а рядом со мною на стуле стоял стакан с водою. Но мне уже пить почему-то не хотелось. Я долго ещё лежал в полубессознательном положении, но потом ко мне подошли и перевели меня в палату номер шесть. На двери прямо так и было написано большими буквами:

ПАЛАТА НОМЕР ШЕСТЬ.

Ко мне потом приходил Гена Михеев, большой поклонник Чехова, и он, увидев эту табличку, смеялся и шутил на эту тему… Но не это, впрочем, главное. В палате, кроме меня, было ещё четыре человека. Расскажу о них:

Первый – глуповатый и добродушный парень, о котором мне больше и сказать нечего.

Второй – это был взрослый мужчина, который рассказывал, как во время его службы в амии при Хрущёве над ними ставили опыты: их загоняли на станции московского метрополитена и там отрезали от внешнего мира. Требовалось выяснить, сколько люди смогут продержаться в такой изоляции на случай атомной войны. Тысячи солдат лежали на раскладушках и дышали тем воздухом, который там был, при том, что нового воздуха к ним не поступало. Мой сосед по палате рассказывал, что двое соседних с ним солдат потеряли сознание и умерли от удушья. А потом и он сам стал умирать, но тут было велено прекращать эксперимент, и он поэтому выжил…

Третьим был бывший фронтовик и кавалерист к тому же, и он рассказывал много интересного о том, как когда-то в Ростове был кавалерийский полк и он служил в нём ещё до войны… А потом к нему пришла в гости его взрослая дочь, и я сообразил, что это моя одноклассница – красавица Полина Маркина. Она узнала меня, а я – её… Я ещё в школе отмечал её необыкновенную красоту, но она была уже тогда огромного роста и мощного телосложения и была неприступною красавицею. А теперь с годами она стала ещё красивее, чем была когда-то…

А четвёртым был какой-то старичок – очень толстый и глухой. И вот он-то и был, как оказалось, самым необыкновенным среди нас.

Про него мне сообщили больные нашей палаты:

– А ты знаешь, ведь это троюродный брат Шолохова. Его зовут Иван Иванович Козлов.

Я не поверил было, но все трое моих соседей по палате заверили меня в том, что это так и есть и старичок не станет врать, потому он уже очень плох и ему жить осталось всего ничего. А кто ж станет врать у могилы на краю? Да он и не похож на вруна.

И тогда кто-то сказал, обращаясь ко мне:

– А ты бы расспросил его, а мы бы послушали, что он расскажет. Интересно же.

Я удивился:

– А что, сами не можете спросить?

И они ответили:

– А мы стесняемся. Ты у нас человек образованный, положительный, вот ты и спрашивай, но только учти: он плохо слышит, и ему надо не говорить что-то, а кричать.

И я тут же принялся за дело.

– Иван Иванович! – закричал я. – А это правда, что вы – троюродный брат Шолохова?

Он ответил вполне серьёзно: да.

Я всмотрелся в его лицо и ахнул. Ведь это был двойник Шолохова, но разница была только в том, что у Шолохова лицо было худым и треугольным, сужающимся книзу, а у Ивана Ивановича лицо было совершенно то же самое, но оно расширялось книзу по причине толстых щёк. У него и пузо было ого-го каким, и он при всём при этом постоянно хотел есть. Он даже вставал ночью, открывал холодильник и брал оттуда то, что ему приносили из дому: всякое мясо и всякое сало. Отрезал ломоть и ел-ел-ел…

Но по разговору, это был нормальный, умный, рассудительный человек. Он рассказал нам, что его бабка и бабка Шолохова были сёстрами-двойняшками, а он, стало быть, доводится Шолохову троюродным братом.

А мы все слушали его, затаив дыханье от изумления!

Шолохов очень любил всех своих родственников – даже и самых дальних! – и всем помогал. С Иваном Ивановичем их познакомили уже в конце сороковых годов, когда Ивану Ивановичу было далеко за двадцать, и первое, что спросил Шолохов у своего троюродного брата, не надо и ему чего?

Тот ответил: мол, хочу перебраться в Ростов-на-Дону и получить там квартиру. Время было послевоенное и трудное, но Шолохов ответил: будет тебе Ростов и квартира! И написал записочку первому секретарю ростовского обкома партии – Николаю Семёновичу Патоличеву. Сказал: придёшь к нему, подашь записку лично ему, и всё будет хорошо.

Иван Иваныч так и сделал: пришёл в ростовский обком партии, сказал, что он от Шолохова, и его сразу пропустили. Когда он вошёл в кабинет, Патоличев усиленно отдавал приказы по телефону. Тогда была зима, начались страшные метели, и огромные отары овец оказались в тяжёлом положении из-за нехватки кормов. Овец надо было срочно спасать, и Патоличев что-то кричал и кричал в трубку: перегнать туда, перегнать сюда! Подвезти туда, подвезти сюда!

На минутку он отвлёкся и посмотрел на стоящего перед ним просителя с запискою в руках.

– Ты от кого? – спросил он.

Он не спросил: ты по какой надобности? Он спросил: ты от кого? Ибо только так мог попасть незнакомый человек в его кабинет.

Иван Иваныч ответил:

– Я от Шолохова, вот у меня записка.

Патоличев ответил:

– Оставь записку и иди. У секретаря запишешь свои данные, и тебе потом сообщат о моём решении. Иди-иди, не отвлекай меня!

Ведь он даже не стал спрашивать, что именно содержится в записке, а просто положил её перед собою на стол и продолжил затем кричать в телефонную трубку: перегнать-подогнать, подвезти- отвезти!

Через две недели Ивану Иванычу вручили ордер на получение пятикомнатной квартиры. Квартира находилась в самом центре города в районе улицы Пушкинской, в переулке Подбельского, которому ныне возвращено прежнее название: переулок Соборный. Это был довольно величественный жилой дом, который я помнил ещё с детства, ибо я уже тогда обращал внимание на его причудливую архитектуру.

А потом я спросил у Иван-Иваныча то самое, что нас всех волновало: украл или не украл Шолохов роман «Тихий Дон» у какого-то другого автора?

Иван Иванович Козлов совершенно не удивился вопросу. Это мы удивились, когда он сказал нам, что сам спрашивал Шолохова об этом.

– И что он ответил? – спросил я.

– Отмахнулся. Сказал, что была у него какая-то рукопись, и он уже и сам не помнит, куда он её дел. А так-то: ни-ни! Сам написал.

Иван Иваныч усмехнулся при этом, и было видно, что он не верит в это. Он сказал, что считает Шолохова не умным человеком. Он и «Поднятую целину» не написал сам, а за него кто-то писал… Шолохов, по его словам, не любил детей и был не очень добрым, а все его мысли были только о хозяйстве и о бытовых делах. Если во дворе, допустим, что-то рассыпали и не убрали, он поднимал крик, и ни о какой литературе он никогда разговоров не вёл…

И потом меня выписали из больницы, я снова стал гонять на спортивном велосипеде и купаться в холодной воде. А тут и работа в общежитии, и партийная деятельность стали захватывать меня.

 

= = =

 

Иногда Сквозняков приглашал меня где-нибудь выступить с высокой трибуны с критикою существующих недостатков. Сквозняков объяснял мне всё честно: я сам боюсь, и мне могут дать по башке за такую критику. А тебе ничего не будет. И я спокойно соглашался: выходил на трибуну и зажигал весь зал разгромными речами о существующих безобразиях. Я помню, один старый коммуняка стал орать на меня прямо в зале:

– Кто он такой? Откуда он взялся среди нас?

Но я тогда дерзко рассмеялся, и никто в зале не поддержал этого выжившего из ума старого большевика. Все понимали, что я был прав и говорил по делу. Вот только никто не знал, что делать, чтобы не было безобразий.

А однажды Сквозняков попросил меня:

– Срочно выручай!

В те времена на всех предприятиях страны создавались какие-то кружки по пропаганде марксизма-ленинизма. Я забыл, как они назывались. Партпросвещение, что ли? Или нет: парт-полит-просвещение! Впрочем, боюсь соврать.

И этим кружкам придавалось очень большое значение. Их вели специальные люди по специальным конспектам, а слушателей загоняли туда насильно, и люди сидели, слушали какую-то ахинею и страшно скучали.

И вот в РТТУ – переполох: к нам идёт проверка! Будут проверять, хорошо ли мы проводим такую работу или плохо.

А такая работа не проводилась, хотя Сквозняков и писал ежемесячно брехливые отчёты о том, что она ведётся.

Задача была такая: Сквозняков скажет про меня проверяющему, что я веду такую работу вот уже целый год, затем он нагонит для меня в актовый зал целую толпу слушателей, которых сам лично соберёт. Я проведу «очередное» занятие, а проверяющий оценит его качество. Заодно на занятии будет присутствовать и сам Сквозняков – это, чтобы поддержать меня морально, а на случай наезда со стороны проверяющего – дать ему достойный отпор.

Я провёл занятие так легко и просто, как будто всю жизнь только это и делал. Голос у меня от природы очень громкий, какой-никакой артистизм у меня всегда был, ну и плюс к тому – шикарный по тем временам замшевый пиджак.

Проверяющая (а это оказалась женщина) была очень довольна и сказала, что это лучшее, что она слышала в Кировском районе, а Сквозняков сказал мне так:

– Ну, я, конечно, знал, что ты умный человек, но, чтобы до такой степени – это для меня полная неожиданность!..

Меня ведь и в армии заставляли иногда блистать красноречием на трибунах, и я блистал, и вообще: работа в общежитии мне сильно напоминала мою родную восьмую роту: казарма, люди, начальство, проверки…

И вот ещё что: я практически никогда и ни с кем не конфликтовал и со всеми ладил. Я имею в виду общежитие. И ведь это же самое у меня было в армии: ко мне почти все относились хорошо, а если бы кто и захотел хоть пальцем тронуть меня, то ему бы не дали. Вот и здесь было так же. Наиболее интересные эпизоды из этого периода моей жизни я всё же описал в своей книге «Женщины, которых мы выбираем». Но книга адресована исключительно моему младшему сыну Николаю, и он должен будет прочесть её, когда повзрослеет. И только после того, как ему исполнится тридцать лет, я разрешаю ему что-то опубликовать для всеобщего обозрения.

В этом человеческом месиве всё-таки были яркие личности. Из числа мужчин таковых было только двое. Вот о них я и могу рассказать, ибо они вполне вписываются в общий замысел этой книги.

Поразительным образом, к этим двоим можно прибавить ещё три личности, но они пребывали за пределами общежития.

Три плюс два – будет пять.

А поразительно здесь вот что: все пятеро имели идеально нордические внешние данные. Я специально не подбирал их по расовому признаку – они сами возникли возле меня, словно бы по волшебству. Пятеро голубоглазых блондинов, наделённых необыкновенными личными данными и столь же необыкновенными судьбами.

Если отвлечься от антропологии, то можно сказать так: это были пятеро настоящих русских людей. Или россиян. Или просто европейцев. А Европейская цивилизация и её лучшая часть – Русский мир, это для меня высшая ценность.

 

= = =

 

Перечислю всех пятерых.

Первый – ТЕВТОНЕЦ.

Второй – МЕДАРД.

Третий – МАМАЙ.

Об этих троих я уже говорил выше. Теперь – два других, о которых я пока не рассказывал:

Четвёртый номер был каратэистом и имел очень большие достижения в области спорта. Я его так и назову: КАРАТЭИСТ. Он жил через дом от меня, но познакомился я с ним только на работе, а до этого только видел его издали и удивлялся его необычному виду. Он был высоким, имел очень интеллигентное лицо, носил шляпу и всем своим несерьёзным видом, словно бы уговаривал ростовских хулиганов и бандитов: пожалуйста, будьте любезны: побейте меня и ограбьте! Если удастся.

Пятого я назову только по имени: СЕРГЕЙ. Он интересен тем, что работал ближайшим заместителем Юрия Яковлевича Сквознякова, который протащил меня в партию и устроил на эту работу. У Сергея было высшее образование, о чём я расскажу позже, ибо это имеет отношение к моей книге, а жил он в собственной трёхкомнатной квартире, которая находилась рядом с общежитием.

 

= = =

 

Все пятеро имели признаки святости и были очень честны и порядочны. О Каратэисте я расскажу в другой раз, а пока речь пойдёт о Сергее.

У него были отличия от тех четырёх. Он не был ни героем, ни гением. Он был просто очень хорошим человеком, который получил неудачное высшее образование, а именно – философское. В те времена это был факультет, куда шли учиться детки высшего партийного руководства. Имелось в виду так: получил диплом, вступил в партию с помощью влиятельных родителей, а затем ты попадаешь на какую-то руководящую должность, на которой и начинаешь свой карьерный рост. Просто так поступать на философский факультет было полным безумием, ибо непонятно было, куда ты потом с этим дипломом денешься.

А он поступил просто так, что было не столь уж легко, потому что туда все лезли в надежде сделать себе потом партийную карьеру.

Не знаю, как это вышло, но сразу после получения диплома он попал в поле зрения Сквознякова. И тот предложил Сергею:

– Иди ко мне в помощники. Оформить мне тебя придётся, правда, простым рабочим, но на самом-то деле ты будешь на идеологическом фронте. Ходить будешь в костюме, сидеть – в кабинете. Чем не жизнь? А уж потом, как-нибудь позже, мы тебя оформим уже официально – в зависимости от той идеологической вакансии, которая откроется где-нибудь там, где у меня есть связи.

Сергей поддался на уговоры (а ему ничего другого и не оставалось, ибо у него был такой хитрый диплом, что с ним никуда не сунешься за пределы идеологической деятельности).

И вляпался.

Работа была тихая, спокойная: ведение документации, какие-то мелкие поручения. Прошёл год, потом – второй, за ним – третий, а Сквозняков никуда его не собирался проталкивать. И у Сергея в трудовой книжке так и оставалась позорная запись: слесарь!

Слесарь, а не философ и не идеологический работник.

Между тем, обращались к нему не как к слесарю, а как к уважаемому человеку.

Тот был умный и всё понял, ну а куда ж ты денешься? Работа есть, деньги платят…

 

= = =

 

А Сквозняков, тем временем, повысился и из комсомольского вожака перерос в партийного. Пересел в другой кабинет, а Сергея перетянул за собою.

Освобождённый секретарь партийной организации на крупном ростовском предприятии!

Я тогда многого не понимал и думал, что Сквозняков стал в РТТУ третьим по значению человеком после директора и главного инженера, а оказывается, нет. Он был первым.

А иначе как тогда объяснишь, что после крушения советской власти, когда всё рухнуло – в том числе и Трамвайно-троллейбусное управление – он заграбастал лично себе ВСЕ ДЕНЬГИ закрывшегося предприятия. Награбленное он немедленно вложил в какое-то прибыльное производство. Перетянул за собою двоих дружков, а Сергея просто оставил на улице. А куда тому можно было деться с дипломом философа в 1991-м году?

А почему не взял Сергея? Возможно потому, что тот был слишком честным и простодушным, а на новой работе такие были не нужны.

Хотя – кто знает! Может быть, Сергей и сам не захотел, не знаю…

Но то – когда ещё будет. А сейчас, в 1983-м году, мы всего этого не знали.

С Сергеем у меня были самые тёплые отношения, я доверял ему во всём и советовался с ним как с умным и честным человеком.

Вот и в этот раз я встретился с ним и говорю: мол, так и так, я чувствую, что вляпался куда-то не туда, и мне надо уходить отсюда, и как ты думаешь: Юра Сквозняков не будет возражать?

Сергей ответил:

– Будет и ещё как! Он сначала попытается уговорить тебя не делать этого, а если ты не уговоришься, то он перейдёт к угрозам и пригрозит тебе партийным выговором. Скажет, что ты сорвал воспитательный процесс в общежитии, отошёл от линии партии и что-нибудь ещё. Говорить будет не сам, а соберёт собрание партийных активистов, и они там сделают из тебя свиную отбивную.

– И как быть?

– Или стерпеть всё это и остаться, или партию послать ко всем чертям, или обратиться к кому-то важному за поддержкою.

Я задумался: второй вариант был бы предпочтительнее. Я вступал в партию только по одной причине – хотел попасть в аспирантуру. Теперь стало ясно, что это невозможно. И зачем мне тогда эта партия?

Я сказал:

– Да я могу и сам подать заявление о выходе из партии, а потом спокойно уволиться, разве не так?

Сергей сказал:

– Всё так. Но партия не очень сильно любит, когда из неё выходят добровольно. Она любит сама исключать людей из своих рядов, чтобы те молили о пощаде и рыдали, заламывая руки. Уйдёшь сам – оскорбишь партию, и она будет тебе за это потом мстить: кинешься устраиваться куда-нибудь на хорошую работу, а тебя туда не примут, потому что ты окажешься в каких-то чёрных списках. Сваливать отсюда надо – это ты правильно решил, но ты должен будешь тщательно продумать все свои действия.

 

= = =

 

И я продумал.

Сначала сказал Сквознякову, что хочу уволиться, потому что не вижу для себя здесь никаких перспектив.

Сквозняков ответил неожиданно:

– К твоему сведению, нет на свете никого другого, кроме меня, кто бы мог помочь тебе так, как могу я. Посуди сам: наша партийная организация входит в состав Кировского района. А он – центральный. И университетская партийная организация здесь же. И я всех там знаю, и со всеми на ты. Да одно моё слово – и тебя возьмут на работу в университет…

– Ну так ты и скажи это слово!

– Скажу. Но не сразу. Общежитие в нашем управлении – трудный участок работы. Там и инженеры живут, и простые работяги, и это – как бомба, которая может взорваться в любой момент, а вот ты следишь там за порядком, и она не взрывается. Поработай ещё лет пять, а тогда я и похлопочу за тебя.

Даже, если бы он сказал: поработай ещё год, я бы и тогда не согласился. Ибо два плюс пять – это будет семь. Семь лет я должен буду вкалывать в этом месте только ради того, чтобы заслужить честь быть принятым на преподавательскую должность в университет.

Я ответил, что не согласен и всё-таки хочу уволиться. И тогда Юра Сквозняков сказал то самое, что предвидел Сергей:

– Ну тогда нашей партийной организации придётся делать выводы по поводу тебя.

Ей-богу, я умный человек! Ну то есть: не совсем дурак. И я не стал обострять этот разговор и лезть на рожон. Я ту свою беседу со Сквозняковым перевёл в какое-то другое русло и сделал вид, что отказался от своих планов. Да и не очень-то и хотел осуществлять их.

 

= = =

 

Уже много лет спустя я выяснил, что Сквозняков просто врал мне, что сможет что-то делать для меня. Оказывается, у всех партийных карьеристов того времени (да и более позднего тоже!) был свой кодекс чести, запрещавший просить за кого бы то ни было просто так.

Если за деньги или за какую-то крупную услугу – это одно дело.

Но если просто так, то в таком случае тебя спрашивали: а кто тот человек, за кого ты просишь? Если отец-мать или сын-дочь – это допустимо. Если нет – другое дело. Даже брат и сестра не считались достойным поводом, а уж простой человек, который тебе просто нравится или которого ты хочешь отблагодарить за что-то – тем более.

Никто бы и слушать не стал Сквознякова, если бы он стал просить за меня. А он бы и не стал. Он же всё прекрасно понимал. Просто дурил меня.

Кстати, и Сергею он так ведь ничем и не помог. Продержал его столько лет возле себя с записью «слесарь» в трудовой книжке, а когда Сергей нашёл для себя должность преподавателя научного коммунизма в новочеркасском политехническом институте, тогда только отпустил его без всяких возражений, ибо не отпустить человека на такую должность было просто опасно для своей же карьеры.

Сергей несколько лет потом ездил на электричке в Новочеркасск и преподавал там сначала научный коммунизм, а затем уже что-то вроде общей философии, но платили мало, а ездить было далеко, и он расстался с Новочеркасском.

И я совсем забыл сказать, что Сергей был музыкантом ничуть не худшим, чем Михеев. В самые беспросветные годы свой работы у Сквознякова, он подрабатывал в ресторанах и на свадьбах – не один, а с друзьями. Днём: партийная работа, а вечером он пел на электрогитаре и пел своим прекрасным голосом где-нибудь в ресторане или на празднике у богатых людей. Сквозняков знал об этом, но смотрел на это безобразие сквозь пальцы. Эти занятия отвлекали Сергея от тяжёлых мыслей и давали дополнительный заработок.

Но в связи с утомительными поездками в Новочеркасск ему с этими делами пришлось покончить. И постепенно он отошёл от этого.

После того, как о перестал ездить в соседний город, чтобы там что-то преподавать, ему пришлось искать работу в Ростове. Ни о каком преподавании речь уже больше не могла идти, и надо было выживать хоть как-то.

Его друзья-музыканты нашли ему новую работу: он стал администратором в ресторане. Но это уже были девяностые годы, а я хотел бы не выходить за те временны́е рамки, которые я сам себе отвёл. Скажу только, что ресторан был под контролем бандитов, и работать там было очень страшно. Там можно было запросто получить пулю в лоб.

Сергей не выдержал этого ужаса и ушёл оттуда года через два.

И потом пошли какие-то новые работы – уже не столь престижные… Долго ли, коротко ли, но Сергей стал спиваться.

Мне очень жаль, что у него так получилось, и я решительно закрываю тему, связанную с его судьбою. Но напоследок скажу вот что:

Это была поломанная жизнь. И поломалась она в восьмидесятые годы. Я тогда сумел худо-бедно выкарабкаться, а он нет.

И кстати сказать, я ведь тогда в 1983-м году всё-таки благополучно уволился с должности воспитателя общежития. Я наврал с три короба Сквознякову о том, что собираюсь по семейным обстоятельствам переезжать в другой город, показал какие-то документы по поводу возможного обмена квартиры, и Сквозняков проникся моими проблемами и отпустил меня. А я тогда погулял немного и вернулся на подстанцию – меня с радостью приняли туда, потому что я считался хорошим работником. Потом я встретил Сквознякова и объяснил всё так: уехать не получилось, хотя я и очень хотел…

Если я задамся вопросом: хорошим ли человеком был Сквозняков, то ответ будет неожиданным:

– В основном – хорошим! Да, он сделал ставку на партию, а после развала Советского Союза вложил награбленные деньги в бизнес. Но надо же было эти деньги вложить в какое-то новое производство? И ведь он создал новые рабочие места.

Но я не о том. Он потом страшно скучал по мне, и при встречах со мною радовался, и было видно, что он стыдился своей прошлой жизни.

И потом он внезапно заболел и вскоре умер, не оставив после себя детей.

 

 

15.  Временно возвращаюсь в семидесятые

Все безобразия восьмидесятых годов зарождались ещё в годы семидесятые: всё нарастающее и безудержное лицемерие, разврат, массовое расхищение социалистической собственности; тогда же появились и первые предатели Родины… Так вот: тема этой главы совсем другая. Я постараюсь не слишком сильно замахиваться на всякие там эпические события (хотя иногда придётся); просто мне нужно будет лучшим образом объяснить кое-какие важные и даже грандиозные эпизоды моей личной жизни, и в этой главе я расскажу о том, какие подготовительные процессы семидесятых годов предшествовали этим эпизодам. Обещаю: уже в следующей главе я вернусь к заявленным роковым восьмидесятым годам.

 

= = =

 

Начну отступление с того, что моё основательное увлечение литературоведением имело давнюю предысторию. Я устремлялся к этим горизонтам ещё в школьные годы: очень много читал, много размышлял на возвышенные темы, имел врождённую склонность к наблюдениям над людьми, получал ценные наставления о жизни и о людях от отца и от матери и всегда пребывал под сильнейшим впечатлением от рассказов и от объяснений моего деда – Константина Спиридоновича Полуботка…

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

16.  Упущенные возможности и прочие лабиринты в пространстве и во времени

Итак, возраст от тридцати до сорока лет – это такое время, когда что-то важное уже обозначилось в жизни человека, и теперь надо строить карьеру: общественную или даже политическую, денежную, научную, духовную. И нужно не бездействовать, а что-то делать, имея в виду дальний прицел.

Чтобы потом уже – в период от сорока до пятидесяти – пожинать плоды предыдущего правильно прожитого десятилетия.

А от пятидесяти до шестидесяти – что делать?

А от шестидесяти до семидесяти?..

 

= = =

 

Мой одноклассник Мишка к тридцати годам получил два высших образования и защитил кандидатскую диссертацию. В возрасте от тридцати до сорока он понял, что это всё ему не нужно и это всё было ошибкою, плюнул на всё и стал успешным директором овощной базы. Он был очень силён в математике, поэтому высчитал: каждые сутки он зарабатывал в среднем по сто рублей. А сто рублей это была в те времена месячная зарплата честного труженика. Потом он понял, что занимается слишком мелкими делами и возвысился до уровня директора центрального рынка в Ростове. Потом он понял, что миллионы рублей – это совсем не то, что миллионы долларов и переехал в Америку и там лишился всего и стал нищим. Ныне он живёт в городе Нью-Йорке и работает там лаборантом в школьном кабинете химии. Моет пробирки. Или теперь уже жил и мыл?.. Как это у него получилось – это не есть тема моей книги. Был бы я Бальзаком или Драйзером, я бы всё это расписал в виде романа, но я человек равнодушный, и Мишкины страдания мне не интересны.

У другого моего одноклассника папа был полковником Комитета Государственной Безопасности, и он тоже дорос до полковника этой же организации, а потом и до генерал-полковника, но и это – явно не мой вариант, даже и думать не хочу об этом.

Третий одноклассник – Юрка. Он пошёл по научной части, сделал научную карьеру, потом с помощью своей технической изобретательности вышел на уровень больших денег и стал могущественным и влиятельным человеком. Усиленно помогал бедным. Лично мне долгое время платил дополнительную пенсию – просто за то, что я беден и одновременно его одноклассник. Но сейчас обстоятельства его жизни сильно ухудшились – по объективным причинам, а вовсе не из-за его ошибок, и он может потерять всё.

Виталик. Мне в детстве казалось, что он нормальный мальчик, и я был с ним в хороших отношениях, но ещё в ранней молодости он совершил одно убийство, потом второе, потом что-то ещё. Результат: всю жизнь провёл по тюрьмам.

Тюменцев Владимир Григорьевич. В период от двадцати до тридцати лет поднялся от простого деревенского парня из песчаного астраханского захолустья до командира роты. От тридцати до сорока лет у него начинается карьерный рост: академия имени Фрунзе, повышение в звании, а затем его жена – хохлушка из Херсонской области – ломает ему жизнь, его выгоняют из армии, но он устраивается школьным учителем в своей родной деревне, болеет там и внезапно умирает, проклинаемый своими детьми, не дожив до пятидесяти лет. Он лежит где-то в могиле, а дети и внуки, оставшиеся после него, стали бандеровцами – я это всё выяснил через Интернет. Жена, поломавшая ему жизнь, жива до сих пор: старушка с хитрым и злобным личиком.

Седьмой Сын Хасана – блистательный спортсмен, интеллектуал, красавец и любимец огромного количества женщин – выбивается в люди, очень мощно обогащается, но становится инвалидом, говорит мне по телефону, уже будучи без ног, что презирает меня за мою бедность, что он по три раза в день молится Всевышнему о своём собственном благополучии и, что он теперь не поддерживает отношений с людьми не его круга и затем теряет всё…

Столько ужасных судеб!

Единственный хороший вариант – это была моя одноклассница Татьяна. Она выбрала для себя – служение людям на медицинском поприще. Стала известным врачом, спасала людей, а умерла так: заснула в добром здравии, но на утро почему-то не проснулась.

И все эти жизненные истории упираются в тот период времени, который проходил у этих людей от тридцати до сорока лет. Как прожили это десятилетие, вот то и получили в дальнейшем. Ведь даже и Татьяна – не курила бы она со школьных лет, дольше бы прожила.

 

= = =

 

До самого конца семидесятых годов я не сомневался в том, что стану лингвистом, но в 1981-м году я оканчиваю своё заочное отделение филологического факультета Ростовского университета с твёрдым намерением стать литературоведом, а языкознание послать ко всем чертям.

И это, как я теперь понимаю, обернулось для меня серьёзною ошибкою. И я сейчас горько сокрушаюсь о той ошибке. Не надо было прельщаться внешними красотами литературоведения!

Это были сплошные постановки вопросов и ответы на них, зачастую неправильные.

 

ВОПРОС:

Если я что-то в своей жизни написал, то означает ли это, что я должен стать писателем или нет?

ОТВЕТ: Я не могу написать ничего такого, что пришлось бы по душе советской власти. Стало быть, и писательство для меня невозможно. Хотя обидно.

 

ВОПРОС:

Если у меня врождённые склонности к лингвистике, то не ей ли отдать предпочтение, имея в виду, что литературная деятельность для меня закрыта?

ОТВЕТ:

А выберу-ка компромисс между тем и этим. Стану литературоведом!

Ведь это я пытался перехитрить судьбу!

 

= = =

 

И началась битва каких-то посторонних сил за то, чтобы я перетянулся на их сторону.

Одни силы (добрые или нет – теперь уж и не знаю) пророчили мне карьеру литературоведа и хотели сделать из меня преподавателя университета на то время, пока я буду готовить свою кандидатскую диссертацию. Да и после защиты я таким же преподавателем и остался бы…

А другие силы всячески гадили мне. (И тоже: теперь непонятно, хорошо это было или плохо.) Возглавляли гадящих мадам Забубенина и стоявший за нею зловещею тенью могущественный заместитель ректора, проталкивавший в люди свою бездарную и сильно пьющую дочь.

Между тем, мой бывший научный руководитель Александр Михайлович Люксембург, тем временем, заметно охладел к моей персоне. Он узнал от меня же, что я – не еврейского происхождения, и это решило мою участь. Но человек он был не злой, и он продолжал относиться ко мне по-доброму.

Между тем, одна из моих родственниц, знавшая лично всех без исключения преподавателей филологического факультета, рассказала мне, что среди них нет ни единого человека, кто бы пробился без помощи родственных связей. Раньше такие случаи бывали – Латинист, например, которого всё-так выгнали, и не он один! Но сейчас не осталось ни единого примера.

Между тем, Люксембург (кстати, сын известного ростовского историка) подсказал мне простую мысль: диссертацию можно защитить не с помощью аспирантуры, а с помощью так называемого соискательства. Этот вариант – для тех, кто хочет пробиться через всеобщую продажность. И он надоумил меня познакомиться с Альбертом Викторовичем Корейским (фамилия изменена), преподающим литературоведение в Московском университете – с человеком авторитетным и готовящимся вот-вот защитить докторскую диссертацию. Что я и сделал: познакомился и, как кажется, подружился…

А Корейский – это уже и есть год 1981-й. А восьмидесятые годы – это и есть тема моей книги.

 

 

17.  Корейский, Банионис и другие участники битвы менталитетов

Корейский прочёл мою дипломную работу и очень похвалил её. Работа была посвящена особенностям двойничества в произведениях Гофмана, а сам Корейский как раз очень интересовался творчеством Гофмана.

Он похвалил меня за мой оригинальный подход к двойничеству и сказал, что не встречался с такими толкованиями этого явления в литературе никогда прежде.

И он согласился стать моим научным руководителем.

Движение в сторону соискательства нужно было начинать немедленно, но я, для того чтобы официально заявить о себе, как о соискателе, должен был для этого работать по специальности: нужно было преподавать где-нибудь – например, в университете или хотя бы в школе.

С университетом у меня не получилось, а в школе я не прижился. Я уже рассказывал выше, как я впервые попал в школу и как мне тамошняя директриса – Ольга Васильевна Вадулина – посоветовала никогда больше не соваться в педагогику. А к тому времени вышло постановление о том, что работа воспитателем при общежитии не может считаться педагогическою деятельностью, и я вдруг выяснил, что я – никто. Найти себе новую работу в новой школе было категорически невозможно: вакансий не было ни одной во всём городе! В это сейчас трудно поверить, но это так и было: если кто-то из учителей увольнялся или внезапно умирал, то освободившееся место занималось в ту же секунду. Предложение опережало спрос, а потому без взяток и без блата устроиться на работу учителя было невозможно. Получалось, что надо чего-то ждать, пока я всё-таки найду себе такую работу, и всё это время не терять из виду Корейского.

А он и не терялся: я объяснил ему суть моих затруднений, он сказал, что всё понимает и готов подождать, пока я решу свои вопросы.

А я решал их очень своеобразно: со своим высшим образованием работал не по специальности – сначала в общежитии, а потом – на подстанции! Можно было с таким же успехом работать кочегаром, дворником и кем угодно, и это бы нисколько не посодействовало моему продвижению по научной части.

А в возрасте между тридцатью и сорока годами человек должен как раз-таки активно пробиваться по жизни, а не валять дурака.

А я валял дурака.

Я несколько раз встречался с Корейским лично, много раз перезванивался с ним и переписывался. Я теперь понимаю, что и это тоже было валянием дурака, но тогда не понимал. Говорили мы, в основном, о проблемах литературоведения – о литературных течениях, о литературных приёмах; много внимания уделялось политике партии и правительства на литературном фронте: в прошлом ведь что-то постоянно запрещалось, а ныне – стало вдруг дозволяться; смерть Брежнева принесла с собою предчувствия будущих перемен к лучшему – вот об этом и говорили.

 

= = =

 

И кстати, насчёт политики партии и правительства в области литературы: совершенно точно, что Гофман был далеко не самым любимым писателем у советской власти! Если бы не похвальный отзыв о Гофмане со стороны товарища Карла Маркса, то его бы и вовсе начисто запретили. Ещё, конечно, сыграл свою роль товарищ Чайковский со своим Щелкунчиком, перенесённым на сцену и озвученным музыкально. Про Карла Маркса не очень-то болтали, а про Чайковского упорно говорилось примерно так: не следует придавать слишком большое значение тому, что великий русский композитор выбрал Гофмана. Системе художественных образов и эстетических ценностей Чайковского была, на самом деле, глубоко чужда такая же система у Гофмана, исповедовавшего реакционные взгляды на действительность… Это так было в восьмидесятые годы.

Межу тем, проклинаемый теперь всеми Никита Сергеевич Хрущёв ничего против Гофмана не имел, и при нём даже вышел в свет трёхтомник великого немецкого романтика. Маловато, конечно, но три тома, вместо десяти, полагающихся Гофману, – это всё-таки лучше, чем ничего.

Отвлекусь: Хрущёв ничего не имел и против индоевропеистики!

А Брежнев-то очень даже имел! Он был против, казалось, вообще всего на свете. Эпоха его правления имела такой главный девиз:

ТУДА – НЕЛЬЗЯ, СЮДА – НЕЛЬЗЯ!

НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ!

Претензии Брежнева к Гофману были на грани запрета – при нём были разрешены лишь несколько произведений Гофмана… Но после смерти злобного запрещальщика начались новые веяния, и стали делаться всякие попытки возродить опального немецкого романтика… Эти попытки, однако, встречали противодействие и порою – ожесточённое, доходившее до тупого фанатизма… Находились литературные чиновники, которые не пущали Гофмана, а к уже дозволенным двум-трём произведениям писались предисловия – одно омерзительнее другого! Дескать, предупреждаем читателя, что Гофман не очень хорош, а только чуть-чуть. Самую-самую малость.

 

= = =

 

Встречи с Корейским всегда происходили в его трёхкомнатной московской квартире с крайне неудобною планировкою: сначала проходишь мимо спальни, затем нарушаешь покой общей большой комнаты, но вежливо здороваешься со всеми, кто там присутствует, и только затем проникаешь в некую интеллектуальную цитадель. Это была комнатушка в виде узкого ущелья между двумя книжными сторонами. В конце ущелья, возле выхода на балкон, сидел за столом сам хозяин кабинета. Ему то и дело кто-то звонил: аспиранты, коллеги, студенты и просто знакомые. И со всеми он был любезен и доброжелателен. И всегда что-то решал: это хорошо, это плохо; так будем поступать, а так не будем.

Я слушал, как он говорит по телефону с кем-то и восхищался его терпению: это ж надо! Я бы так не смог. Было такое ощущение, что он всегда был рад всем без исключения и всех-превсех просто-напросто любил.

Я удивлялся: почему я не могу так?

 

= = =

 

О себе Корейский рассказывал так:

– Деревня Красивка Тамбовской области…

– Родители – деревенские учителя…

– Золотая медаль…

– Поступление в главный университет страны…

– А вот эти книжные полки в моём кабинете я сделал своими собственными руками…

Он казался мне небожителем. Начал с нуля и так высоко поднялся!

Говорил он на безукоризненном русском языке: слова ПРА́ОТЦЫ и ПÓСЛУШНИК произносил с ударением на первый слог; МИЗÉРНЫЙ и ТОЛИ́КА – с ударением на второй слог; ПО СРЕДА́М и ДЕБАРКАДÉР – с ударением на последний слог – всё без единой ошибки, как и подобает приличному человеку. Более того: слова ГОСПОДЬ, БОГА и БЛАГО произносил правильно, что вообще свойственно только избранным! И чего уж тогда удивляться, что он слова типа ИВАНОВО, БОРОДИНО и ЛЮБЛИНО всегда склонял по падежам. Небожитель – да и только!

Латинист, с которым я мысленно сравнивал его, говорил так же. А Латинист был для меня эталоном.

Но Латинист был хулиганом и добыл себе кучу денег таинственным способом – едва ли честным. Его я с лёгкостью могу представить себе грабящим банк – в маске и с пистолетом.

Корейского же я ни в чём подобном заподозрить не мог.

Однако же – какой немыслимый для советской власти взлёт он сотворил! Неужели такое возможно только с помощью одних лишь способностей?

В этом кабинете и в этой должности спокойно мог бы пребывать и Латинист. И украшал бы и кабинет, и должность с не меньшим успехом, чем Корейский. Но почему-то удел Латиниста – забвение, а удел Корейского – преодоление всех преград! Почему?

 

= = =

 

Однажды я поправил его. Он рассказывал о тамбовском диалекте и сказал, что буква «Г» у тамбовских – это такой же фрикативный звук, как и у ростовских.

Я возразил:

– У ростовских «Г» – не фрикативное.

Он страшно удивился:

– А какое же?

– У нас это звонкий выдох, и это отнюдь не звонкая пара к глухому задненёбному спиранту [х]; в Тамбовской же области это и в самом деле – фрикативный звук, звонкая пара к глухому спиранту [х].

 

= = =

 

Настораживала фамилия: Корейский – прилагательное от слова Карелия. Это искусственно созданная фамилия, свойственная людям России, желающим скрыть своё настоящее происхождение.

Сейчас, когда я с помощью работ Гюнтера далеко продвинулся в антропологии, рассматриваю портреты Корейского по-новому.

Лицо – очень узкое, удлинённое, но всё же расширяющееся кверху, а не сдавленное по бокам двумя параллельными линиями, как это бывает у средиземноморской расы. Это явно не русский человек и не славянин. И никакой древний грек или древний римлянин так не мог выглядеть. И никакой древний индоевропеец-ариец… Такой облик, как у Корейского, бывает либо у западнонордических людей, если они голубоглазые блондины, но западнонордические люди – пришлый для Европы народ, они – инородное тело в индоевропейском мире… Либо же такой облик бывает у переднеазиатов, если они кареглазые брюнеты и если у них при этом – более острый подбородок.

У Корейского были волосы тёмные, но не чёрные, а глаза – голубые с какими-то оттенками серого цвета. Подбородок же – довольно острый.

Да, это был переднеазиат, но без средиземноморской примеси, столь характерной для российских евреев.

Кстати, он был стройный и высокого роста.

И ещё: в глазах у него была заметна лёгкая монголоидная узость. А это ещё откуда?

На всех фотографиях он улыбается – я его всегда таким и видел в жизни, но на снимке, где он очень молод, у него взгляд целеустремлённый и даже жестокий.

 

= = =

 

Как-то раз он сам завёл речь о том, что у советской так называемой прогрессивной общественности возникли страшные опасения по поводу товарища Шекспира: а не антисемит ли он ненароком? Шутка ли сказать: в его в «Венецианском купце» персонаж еврейской национальности подвергается у него нездоровой критике! Да как он посмел!..

Говоря об этом, Корейский посмеялся над этими товарищами и сказал, что считает их идиотами.

Однажды, когда я был у него дома, он предложил мне:

– А что, Владимир Юрьевич, не выпить ли нам с вами, вопреки постановлению, по коньячку?

Он имел в виду постановление Горбачёва по борьбе с пьянством…

И мы выпили с ним тогда по коньячку и многозначительно посудачили о том, о сём, а было это летом 1986-го года, когда я приезжал в Москву, и это важно для моей истории. Ибо познакомился я с ним в году1981-м, а в году 1987-м, когда я в Москве не был, я прервал с ним отношения по его инициативе и после его письма.

 

= = =

 

Корейский-Корейский! Из-за чего столько шуму? Нет других тем для разговора, что ли?

Поясняю: в период с 1981-го по 1987-й я искал, к кому бы приткнуться и на кого бы опереться – вот в чём смысл.

А направление, в каком я вёл свои поиски, было ложным: литературоведение. Это я сейчас понимаю, а тогда не понимал. Меня заболтали умные, талантливые и одухотворённые Люксембург, Корейский и прочие, и я пошёл у них на поводу, вместо того чтобы заниматься тем, для чего я был рождён на этот свет. А был я рождён для языкознания. Особенно для сравнительного языкознания – мрачная наука и беспощадная, но очень нужная.

Впрочем, не всё было так просто, и было кое-что такое, что сильно оправдывает моё тогдашнее замешательство при выборе направления в жизни.

Поэтому продолжу свой рассказ о Корейском.

Он прекрасно знал немецкий язык и считался хорошим переводчиком с немецкого языка: как раз тогда он перевёл одну из новелл Гофмана – «Советник Креспель». Она была при советской власти запрещена, но после смерти Брежнева советская власть внезапно подобрела и разрешила перевести её (одну только её и ничего больше!), а затем и опубликовать. Ответственная работа по переводу столь нелюбимого коммунистами Гофмана как раз и была доверена Корейскому.

Я тогда понимал это так: Брежнев – носитель зла и дурак. А Корейский – скромный боец идеологического фронта! – занимается преодолением того, что натворил Брежнев. Ведь это мычащее животное даже и невинные «Записки охотника» дозволяло публиковать в полном виде лишь в собраниях сочинений, которые мало кому были доступны. Не дай боже, простые советские люди, не имеющие под рукою собраний сочинений, прочтут историю про Чертопханова и Недопюскина! И чего уж там говорить о «Бесах» Достоевского!

Тогда же работяга и борец за справедливость Альберт Корейский этак скромненько перевёл совершенно восхитившего меня писателя из ГДР – Ульриха Пленцдорфа. Я прочёл в журнале «Иностранная литература» повесть «Новые страдания юного В.» и крайне удивился мастерству и мыслям этого писателя. Это ж надо! И как только советская власть пропустила такое в печать!

Наконец этот же Корейский открыл советскому читателю поэзию Райнера Марии Рильке (1875-1926), которого, как и Гофмана, нужно было вытаскивать на свет божий из того глубокого забвения, в которое его затолкали большевики. Это был австрийский поэт – даже и не самый лучший среди немецкоязычных поэтов, а просто-напросто единственный и неповторимый. Ибо ни Шиллер, ни Гёте, ни Гейне, ни прочие великие и малые немецкие поэты не идут с ним ни в какое сравнение.

Поэта Рильке открыл для русского читателя именно Корейский!

А ведь были ещё и многие-многие другие переводы с немецкого языка! И это было как раз то самое, что не одобрялось советскою властью. А ещё ведь были и научные статьи на эти же темы!

Если Корейский и впрямь еврей, то он воистину осуществляет просветительскую миссию евреев среди русских. Еврей рассказал нам о великих немцах… И что в этом неправильного?

Я тогда же стал усиленно читать Рильке и даже делал переводы с него – помнится, перевёл тридцать его стихотворений.

Я показывал свои переводы Корейскому, и он высказывался о них: что-то хвалил, а что-то критиковал. Самому Корейскому принадлежал блистательный перевод стихотворения Рильке «Von den Fontänen», от текста которого у меня просто дрожь шла по телу. Причём меня вдохновляли оба текста – и рильковский текст на немецком языке, и русский текст Корейского.

С высоты своей нынешней умудрённости, ответственно заявляю: Корейский служил России. В меру своих сил, но служил.

А Латинист, не уступающий ему по части гениальности и, скорее всего, превосходящий его, ничему и никому не служил, кроме самого себя.

 

= = =

 

Как-то раз я спросил у Корейского: мол, происходящие сейчас в нашей стране перемены – они серьёзны или нет?

И он ответил многозначительно, хотя и сдержанно: насколько я понимаю, очень серьёзны, Владимир Юрьевич.

А я тогда подумал в изумлении: «Неужели Генка Михеев был прав, и всё рухнет раньше, чем я представлял себе в своём скудном воображении?»

И тогда я и попросил Корейского прочесть мой конвойный роман «Сектор слева – сектор справа».

Коротко объяснил, о чём он.

Корейский не испугался и изъявил живейшую заинтересованность.

Текста под рукою у меня не было, и я, вернувшись в Ростов, попросил своего друга Тевтонца подъехать к Корейскому во время одной из своих многочисленных командировок в Москву и передать там ему мой машинописный текст.

Вскоре он и впрямь поехал в Москву, захватил мой текст (который, кстати, сам уже давно прочёл и обсудил со мною) и подвёз-таки, позвонивши в нужную дверь…

Как он потом рассказывал с некоторым изумлением:

– Мне открыла дверь женщина, по виду – чистокровная еврейка… Жена его, должно быть, не знаешь?

Тевтонец знал взрывоопасность моего текста и поэтому беспокоился. Он знал евреев лучше меня и осторожно относился к ним. Без ненависти, но соблюдая бдительность. Но я утешил Тевтонца: все там – свои, а я уже позвонил Корейскому, и тот подтвердил получение текста.

 

= = =

 

Корейский прочёл мой роман, пришёл в изумление, потому что до этого никогда не читал чего-либо похожего, и положительно оценил его. Но высказал и несколько критических замечаний. Вполне дельных. Я учёл их – все без исключения! – и сделал нужные поправки в тексте романа.

И пока я отхожу от темы Корейского – так надо.

 

= = =

 

В холодном марте 1987-го года я был в Москве и, проходя по проспекту Калинина, случайно заглянул в тамошний книжный магазин, насколько я понимаю, самый главный в нашей стране.

И купил там книгу в зелёной обложке: что-то там такое было о раннеиндоевропейском языке – мнение какого-то там неизвестного мне Андреева.

Дай, думаю, полистаю на досуге эту занятную книженцию. Тряхну стариною. Я, конечно, прирождённый литературовед, это и так понятно, но всё же: надобно знать, что там происходит в этом самом языкознании. Это как первая любовь – ты её оставил, она досталась кому-то другому, но ты иногда вспоминаешь о ней с грустью.

А мой друг Медард, у которого я в то время гостил, дал мне тогда почитать роман Булгакова «Мастер и Маргарита», который – по случаю выхода из мрачной брежневской эпохи – как раз впервые был опубликован без вырезок, в настоящем своём виде. Книгу ему самому дали ненадолго как величайшую драгоценность – почитать и сейчас же вернуть, и я с жадностью накинулся на неё.

Я думал так: мне ведь скоро уезжать из Москвы, и надобно успеть прочесть этот шедевр, пока есть такая возможность, потому что купить эту книгу в моём Ростове было совершенно несбыточно, и даже просто попросить у кого-то почитать – точно так же! Надо было срочно читать великое произведение великого писателя – пока такая возможность есть. Пока проклятые коммунисты снова не запретили великого Булгакова снова! А они могут! Эта же зелёная книжка никуда не денется от меня!

Но зелёная книжка притягивала. Завораживала!

И я зачитался именно ею, а Булгакова отодвинул в сторону.

 

= = =

 

Книга этого самого Андреева была трудна для восприятия, и я потратил на её чтение последующие 13 лет жизни.

Тринадцать лет!

Она перевернула мою жизнь, и, начиная с года 2000-го, я весь ушёл в индоевропеистику и лингвистику и пребываю в этом состоянии и по сей день, о чём и не жалею.

Я сейчас думаю: а если бы я тогда не зашёл в Дом книги на проспекте Калинина, что бы тогда случилось?

Страшно представить!

Я бы дочитал тогда роман Булгакова до конца, а спустя некоторое количество лет понял бы ничтожный смысл романа «Мастер и Маргарита». Я бы понял, что это плохой роман человека, сбившегося с пути. И дальше бы что?

Дальше?

Должно быть, от литературоведения я бы всё-таки отошёл, а к индоевропеистике всё же приблизился бы. Но без книги Андреева это приближение не многого бы стоило.

 

= = =

 

И ещё немного забегу вперёд: в год 1988-й.

К этому времени произошёл мой окончательный отказ от литературоведения в пользу индоевропеистики. Я тогда ничего не заметил, хотя можно было бы и заметить: как раз тогда я написал свою фантастическую пьесу «Речка за моим окном», в которой в полушутливой форме отрёкся от литературоведения, которое и сейчас считаю чем-то вроде лженауки, и перешёл в стан индоевропейской лингвистики. «Речка» – это лучшее из всего художественного, что я написал за всю свою жизнь, это моя гордость и моя заявка на причастность к индоевропейским делам.

Впрочем, не буду отвлекаться и продолжу прерванное повествование о восьмидесятых годах.

 

= = =

 

В конце 1986-го года в газете «Правда» вышла разгромная статья знаменитого советского актёра Донатаса Баниониса о советском киноискусстве.

Статья начиналась примерно так:

– Вперёд к победе коммунизма! Выше знамя!! Ура, товарищи, и да здравствует!!!

– Подвиги первых пятилеток! Магнитка и Днепрогэс!! Шахтёры и сталевары!!! Полёты в космос и борьба за мир во всём мире!.. В общем: ура, ура и ещё раз ура!..

И после всех этих воплей Донатас Банионис плавно перешёл к положению дел в советском кинематографе: оно, это положение, внушает ему некоторую лёгкую озабоченность или, прямо скажем, сильную тревогу, ибо всё гниёт и всё рушится прямо на глазах. И надо бы что-то делать!

А более всего разрушает советский кинематограф своим псевдоискусством Прибалтика. Рижская киностудия снимает плохие фильмы о плохом Западе и о плохой Америке. А о нашей современности хороших фильмов никто ничего не снимает…

И после этого он стёр в порошок и Прибалтику, и всё современное советское киноискусство.

Только через несколько лет я узнал, чего стоила тогда ему эта статья в «Правде». Его прокляли все, от него отвернулись все, и его выгнали из редколлегий всех журналов и изданий, которые он раньше украшал одним только своим именем.

Он всколыхнул вонючее болото. Всех всё устраивало, один он взбунтовался. И он был первым бунтарём среди прихлебателей, паразитировавших на советском кинематографе.

Взращённые в эпоху подлеца-Брежнева приспособленцы от науки и искусства в большинстве своём – мстительные и злобные существа. Все эти знаменитые киноартисты, кинодраматурги и кинокритики всегда были полны ненависти к России, к её народу и к её культуре. Что и по сей день очень заметно…

Они как по команде отвернулись от Баниониса за ту его статью, предали его анафеме и велели сидеть в своей Литве и не рыпаться.

Что он и делал.

Он был директором драматического театра в четвёртом по величине городе Литвы – Паневежисе, и ему этого было достаточно.

 

= = =

 

А я всю свою сознательную жизнь любил читать киносценарии. Мой отец постоянно брал в библиотеке журнал под названием «ИСКУССТВО КИНО», а там всё время публиковались киносценарии – советские и зарубежные. И множество фильмов, ставших потом знаменитыми, я сначала прочёл на бумаге и только затем увидел их на экране.

Однажды я прочёл в этом журнале сценарий «Медведи», и он поразил меня – вот аж просто запал в душу – глубоко-преглубоко.

А потом на экраны вышел литовский фильм «Никто не хотел умирать». Я стал смотреть его в кинотеатре, и вдруг понял, что это тот самый сюжет, который я читал в журнале. Только название другое.

И на этот раз впечатление было ещё более сильное!

Я и по сей день считаю фильм «Никто не хотел умирать» одним из самых лучших советских фильмов.

А в фильме том главную роль исполнял как раз вот этот самый Банионис, который в 1986-м году написал разгромную передовицу в «Правде».

И я тогда же решил: если этот Банионис такой умный, то покажу-ка я ему свой киносценарий – «Гауптвахту».

Через того же Корейского я мгновенно узнал домашний адрес Баниониса:

 

Литовская ССР, город Паневежис, улица Гагарина,

дом 47 «А», квартира 16.

 

И я написал ему письмо: мол, хочу предложить Вашему вниманию мой сценарий «Гауптвахта».

Ещё я сказал, что как раз сейчас, по случайному стечению обстоятельств, летом 1987-го года еду на отдых в Палангу и хотел бы, пользуясь случаем, встретиться с ним.

Он ответил: то, что Вы пишете, весьма интересно, позвоните мне по такому-то номеру, а тогда и встретимся, и поговорим.

А я уже знал к тому времени, что слово Паневежи́с произносится с ударением на последний слог, так же, как и название литовского курортного городка Паланга́, куда я поехал в августе 1987-го года на отдых. И мне казалось, что это очень глубокое знание.

Поехать-то я поехал, а того, что Банионис пребывает в опале, что он нажил себе кучу врагов среди тогдашних кинознаменитостей и что он пребывает в шоке от этого, я не знал.

И когда я позвонил ему из Паланги́ в Паневежи́с, он оказался не в духе и не захотел общаться со мною.

Я тогда ужасно расстроился и через несколько дней вернулся в Ростов ни с чем, как побитая собака.

А текст-то с моим сценарием тем временем шёл и шёл через почту СССР – просто летел на крыльях где-то в облаках! – и вскоре пришёл в город Паневежис к директору тамошнего театра и знаменитому советскому артисту Донатасу Юозовичу Банионису.

Но второй такой же текст летел по небу точно так же ещё и в город Москву, к Альберту Викторовичу Корейскому, который вот уж года два, как пребывал в звании доктора наук главного университета нашей страны.

 

= = =

 

И затем я получаю два письма:

1) от Корейского и

2) на следующий же день – от Баниониса.

Корейский пишет, что сценарий ему очень НЕ понравился и что он возмущён. И это было для меня как гром среди ясного неба.

Банионис пишет, что сценарий потряс его. Приносит извинения за то, что оказался тогда не в духе, и считает, что поступил глупо, не встретившись со мною. Сказал, что настолько поражён прочитанным, что ему нужно время для того, чтобы прийти в себя, и он напишет обо всём подробнее через несколько дней.

 

= = =

 

Он так и сделал: написал.

Мол, вещь очень сильная, и, мол, я очень хотел бы, чтобы она вышла на экран в виде художественного фильма.

Затем самым неожиданным для меня образом он сравнил мой сценарий с фильмом «Мёртвый сезон», в котором он играл главную роль.

В том же письме он попросил меня никогда больше не писать киносценариев, потому что я не умею писать их. То, что Вы написали – это не настоящий сценарий… Но это всё не беда. Вы – талантливый человек, но Вам нужно писать повести и рассказы, а в сценарии пусть их затем переделывают профессионалы.

Я потом много переписывался с ним и перезванивался. Он сказал, что сейчас от него многие отвернулись – не только в огромном Советском Союзе, но и в маленькой Литве, в которой его постоянно упрекают за чрезмерную любовь ко всему русскому. Именно так и сказал – я не вру.

Видимо, со всеми знаменитыми кинщиками Советского Союза он уже был к тому времени на ножах – помнится, даже Ролан Быков ругал его за то, что он из хорошего когда-то человека превратился в плохого. А ведь Банионис и Быков когда-то вместе прославились своим участием в нашумевшем «Мёртвом сезоне»!

И после некоторых колебаний Банионис попросил своего сына Раймундаса заняться мною. Я беседовал по телефону с сыном – тот что-то пытался сделать, но не смог. Получил отпор и он.

А с Банионисом я потом ещё долго переписывался, и он попросил меня написать что-нибудь для его театра – какую-нибудь пьесу. И я написал её, и она понравилась Банионису, но пьеса была с российским сюжетом, а его тамошнее начальство требовало постановок на литовские темы, и его постоянно упрекали в излишней русофилии…

И на этом я отхожу от темы великого литовца. Он и в самом деле был велик, хотя и принадлежал к альпийской расе, которая очень редко дарит миру гениев и просто ярких личностей.

 

= = =

 

А кроме того, я обращался к Марку Захарову (средиземноморская раса, почти двойник Луи де Фюнеса). Я не просил его обращаться ещё к кому-то, но он, прочтя мой сценарий, передал его Олегу Янковскому (расовый тип – почти тот же, что и у Корейского). Оба – и Захаров, и Янковский – были тогда в очень большом авторитете. Особенно – Янковский. Обе знаменитости обсуждали мой сценарий ещё с кем-то, но после всех обсуждений сказали мне своё твёрдое «нет». Мол, внимательно прочли, обсудили в таком-то составе и теперь возвращаем Вам текст Вашего сценария.

Текст был затрёпан и замызган до такой степени, что представлял собою кучу грязной макулатуры. Я не представляю, что они там с ним делали, но просто удивляюсь. Я его потом сжёг. Сохранять такой мусор было обидно, а сожжение означало очищение.

Посылал я свою «Гауптвахту» ещё куда-то и куда-то, но всюду получал отказы.

Самый интересный из отказов я получил из журнала «Юность». Они там почему-то сочли своим долгом написать рецензию на мой сценарий. На четырёх машинописных листах выполнила это дело некая Ирина Хролова – тамошняя поэтесса, работавшая в отделе рукописей. Это была особа – тяжело больная психически и заражённая вирусами садизма и ехидства. Она с ласковыми насмешечками подробно объясняла мне, что того, что я описываю, не только не было на самом деле, но даже и чисто теоретически быть не могло. Пункт за пунктом, сцену за сценою она с многочисленными орфографическими ошибками объясняла мне, что я кем-то был введён в заблуждение, когда писал всё это. Листов-то было четыре, а страниц – восемь!

Приведу примеры:

 

Не может быть такого, чтобы советская тюрьма располагалась на улице имени Достоевского, а советская гарнизонная гауптвахта не могла размещаться на улице имени Чернышевского. Уважаемому автору не хватило чувства меры, когда он выдумывал такие многозначительные названия для своих улиц…

Но ведь в городе Уфе, где я служил, именно на улицах с этими названиями и проходили те самые события, которые я описал.

 

Мой главный герой не мог сказать то-то и сделать то-то.

Но это ведь я описываю самого себя, и мне ли не знать, что всё это я на самом деле говорил и делал?

 

У одного из персонажей сценария мать жила в Соединённых Штатах Америки – вышла замуж за американца и перебежала туда. Уважаемому автору, должно быть, неизвестно, что браки советских граждан с иностранцами были запрещены?

 

Ну и так далее. И всё с такими подколками, как будто она лично обиделась на меня…

Вот уж кому я желаю гореть в аду, так это Ирине Хроловой!

Она была моложе меня, но уже умерла. И умерла в полном одиночестве. Я смотрел на её портреты: восточнобалтийский расовый тип. Лик вроде бы чисто русский, но какое-то карикатурный. Светлые волосы и голубые глаза с очень широким лицом и с толстыми губами создают какой-то трагический образ обиженной несчастной деревенской девушки. Она и в самом деле пробилась из деревни в Калининской области в Москву. Окончила литературный институт имени Горького и работала в отделе рукописей журнала «Юность» – выбилась в люди! Но замуж не вышла, детей не родила, болела и умерла в 47 лет… Мне могут возразить: ты должен её пожалеть, а не ненавидеть. Она была так несчастна! Ты же сам видишь, как ей в жизни не повезло.

Не могу пожалеть.

Она ехидно отвергла сам факт существования моей личности. Тебя, на самом деле, не было, нет и не будет – вот что она высказала мне на восьми страницах. Тебя нет, а я – есть. Аз есмь! Я – реальна, а ты нет. Я сижу на своём посту, пишу то «гаубвахта», то «губвахта», двух слов связать не могу (и это после литературного института!), но я решаю твою судьбу, а не наоборот. Ха-ха! Как смешно!

Шутить, а тем более, ехидничать в таком духе – всегда очень опасно. Боженька за такие вещи может наказать.

 

= = =

 

Что касается Корейского и его внезапной перемены отношения ко мне, то она, эта перемена, так и осталась для меня загадкою. У меня, впрочем, было и есть сильное ощущение того, что он усмотрел в моём киносценарии какое-то оскорбление ему самому.

Я задел каким-то образом его личность – видимо, это. А что ещё, если не так?

Позже, в девяностые годы, я показывал одному знаменитому ростовскому психологу письмо от Баниониса и письмо от Корейского. Я не сказал, от кого оба этих письма и что в них содержится. Просто показал два кусочка текстов, не содержащих в себе никакой вразумительной информации.

И спросил:

– Юра!..

Забыл сказать, что его зовут Юрий.

– …Что ты можешь сказать мне, глядя на эти два почерка об этих двух людях?

И знаменитый ростовский психолог с уверенностью ответил:

– Человек, писавший вот это письмо, относится к вам, Владимир Юрьевич, хорошо, а человек, написавший вот это письмо, относится к вам очень плохо.

И он объяснил, по каким графологическим признакам он уверен в этом.

Были и другие случаи, когда он поражал меня своею проницательностью, но я подробно рассказал о них в своей книге для моего младшего сына – «Женщины, которых мы выбираем», а в этой книге им не место.

 

= = =

 

Впрочем, какая теперь разница: кто кем был и кто не был? Тема конвойных войск ныне не актуальна. В том или ином виде такие войска существуют и поныне, но того безобразия, которое свирепствовало при советской власти, сейчас в этом роде войск уже нет. Всё в прошлом.

Сейчас мир сотрясается от совсем других событий.

 

= = =

 

Корейский, видимо, воспринял приход девяностых годов с восторгом, потому что затеял какую-то коммерческую деятельность в области образовательных услуг, но долго, бедняга, не прожил и умер в июне 1993-го года в возрасте 57 лет. И это был тот самый день, когда исполнилось ровно 10 лет со дня гибели атомной подводной лодки К-429.

Мой бывший командир роты Владимир Григорьевич Тюменцев умер в 1994-м году у себя на родине – в селе Оля́ Астраханской области. Это в том самом месте, где Волга впадает в Каспийское море.

Лингвист Андреев умер в ноябре 1997-го года в возрасте 77 лет.

Актёр Банионис умер в 2014-м году в уже фашистской к тому времени Литве в возрасте 90 лет.

Седьмой Сын Хасана умер примерно в 2022-м году. Последние слова, которые я слышал от него, были о том, как он презирает меня за то, что я беден и как восхищается самим собою за то, что он так сильно разбогател. Сказать по правде, всё было ещё хуже: он сначала подкалывал меня и говорил всякие насмешливые гадости, а потом перешёл на крик и рычание – так сильно он ненавидел меня. Я ему ничего не возражал, просто слушал и понимал, что он уже помутился разумом.

И где-то по всему свету разбросаны мои конвойные друзья-однополчане. Думаю, впрочем, что многие уже лежат в могилах. Советская власть поиздевалась над нами когда-то, призвав нас не на службу в армию и не на флот, а в конвойные войска. Это психическая травма на всю оставшуюся жизнь. Служили-служили, а вспомнить и нечего. Нет и не может быть гордости за то, что ты служил в таких войсках! Вот мне сейчас, когда я пишу это в 2023-м году, 73 года, а мой младший сын на шестьдесят лет моложе меня, а я ему до сих пор не рассказывал, где я служил. И я думаю, что большинство бывших конвойников ничего никому не рассказывает. Нашей вины в том нет, что нас призвали в эти поганые войска, но всё равно – вспоминать неприятно, даже и в 2023-м году.

 

 

18.  Не встретившиеся

Каратэист и моя сестра – это они не встретились. Я так сделал, что они о существовании друг друга даже и не узнали. Просто не узнали друг о друге в этой жизни, вот и всё.

А могли бы – будь на то моя воля!

Но моей воли не было. Прав ли я был или нет, не знаю.

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

19.  Встретившиеся

А с сестрою потом вот какие дела произошли:…

 

< ПРОПУКАЮ >

 

 

20.  Цель прибытия – не ясна

О своём первом походе в школу я вспоминаю редко и неохотно. Что-то туманное и отрывочное. Какие-то клочья…

Я тогда решил так: идти на работу в школу я не буду вообще никогда. И стоит ли продвигаться дальше по научной части – тоже было непонятно. И вообще: как жить дальше? Я на этот счёт имел самые неясные представления.

Вспоминаю какое-то фантастическое художественное произведение, где был какой-то, кажется, межгалактический сюжет и где главный герой отвечает на вопросы начальника, принимающего его на работу:

– Пол?

– Мужской.

– Время прихода в этот мир?

– Такое-то…

– Место прихода?

– Такое-то…

– Цель прихода?

Вот то-то и оно: цель! Прибыл в этот мир? Объясни, будь любезен, с какою целью!

Я не мог объяснить.

 

= = =

 

Из общежития я-то ушёл и устроился дежурным электромонтёром на тяговую подстанцию Ростовского-на-Дону трамвайно-троллейбусного управления, как я и хотел. Ну а потом-то что?

Да, я умудрился выскользнуть из-под навязчивой опеки Сквознякова. Но уход на подстанцию – разве это достижение?

И тут одна моя знакомая самым неожиданным образом надумала увольняться из школы, где она работала учителем русского языка и литературы. Я уже не помню, зачем ей это было нужно делать столь срочно – как кажется, она хотела устроиться на какую-то другую работу и промедление было невозможно. Учителя́ же – из числа добропорядочных – никогда не увольняются среди учебного года, а ежели и увольняются, то по каким-то невероятным причинам. Сказать, что я хочу уволиться просто так, считалось невозможным. Только через скандал и через какие-то неприятности.

Например, через такую запись в трудовой книжке, после которой ты уже больше никуда не устроишься.

И вот моя знакомая надумала поступить так: она приходит в кабинет директора школы вместе со мною. Сообщает, что ей нужно срочно уволиться и что взамен себя она предлагает немедленно взять на работу меня. Мою персону характеризует наилучшим образом – одно только членство в партии чего стоит! Мы пишем два заявления – она об увольнении, а я – о принятии на работу, и дети в школе ни на один день не остаются без учителя.

Некоторое время я сильно колебался, но тут как раз пошли разговоры о том, что партия и правительство решили коренным образом изменить своё отношение к учителям, что будут повышаться зарплаты, даваться квартиры и предоставляться льготы… И я подумал: а почему бы нет?

Директриса была крайне удивлена такою внезапностью событий, но после удивления и сомнений согласилась с нашим предложением, и я стал работать на новом месте. Моя знакомая передала мне все свои конспекты и снабдила меня сведениями обо всех учениках, обо всех моих коллегах и об общей остановке в школе.

 

= = =

 

Не сразу, а со временем я понял вот что: почти все учителя напоминали мне кошмар моего школьного детства, и мне стало казаться, что я вернулся в своё далёкое прошлое.

Директриса – Ольга Васильевна Вадулина – была хорошим человеком, порядочным, но по уровню своего развития совершенно не соответствовала своей должности. Не дотягивала!

Но компенсировала ограниченность своего образовательного уровня величественным поведением, строгими рассуждениями и другими чисто внешними эффектами, которые казались мне смешными.

Приведу пример её беспросветной глупости.

Как-то раз она присутствовала у меня на уроке русского языка в пятом классе. Разбирали трудные формы глаголов первого лица единственного числа. Никто ничего не знал, и от глаголов СЕРДИТЬ, ВРЕДИТЬ, ЛЬСТИТЬ, МСТИТЬ и РОПТАТЬ дети образовывали такие формы: СЕРДЮ, ВРЕДЮ, ЛЬСТЮ и МСТЮ, а про глагол РОПТАТЬ никто вообще не знал, что это такое… Я терпеливо объяснил это всё, но после урока получил нагоняй от директрисы:

– Почему у вас, Владимир Юрьевич, были такие злые слова: ВРЕДИТЬ, ЛЬСТИТЬ, МСТИТЬ и РОПТАТЬ? Надо было подобрать другие слова – добрые!

Я попытался возразить, да куда там! Она гнула своё, не допуская и мысли, что мелет вздор:

– Если уж никак не получалось обойтись без этих слов, то можно же было сказать: Я МЩУ ЗА РОДИНУ, например. Или так: Я НЕ ЛЬЩУ, А ГОВОРЮ ПРАВДУ; Я ВОВСЕ НЕ СЕРЖУСЬ… Ну, как-то вот таким образом! Ведь можно ж было!

Вспоминаю с изумлением эти и другие её рассуждения. Просто чувствовалось несоответствие занимаемой должности. Впрочем, повторяю: она была не злым человеком и относилась ко мне довольно сносно.

Её заместительницы – вот это был ужас. У них были похожие фамилии: Сериковская и Стариковская. И они всё время ругались – прямо при всех! – и оскорбляли друг друга неприличными словами.

В мягком пересказе их диалоги звучали примерно так:

– Ты дура последняя!

– От дуры слышу!

– Идиотка!

– А ты – дерьмо, дерьмо, дерьмо, дерьмо!..

– На себя посмотри!

– Вонючее дерьмо! Вонючее, вонючее, вонючее!..

Это они так орали друг на друга в учительской! На виду у всех! Я не раз наблюдал такие сцены и думал: боже, куда я попал?!

Но на другой день они вели себя как ни в чём не бывало: здрасьте-здрасьте! И обращались друг к другу почтительно, на вы.

 

= = =

 

Видимо, время тогда такое было. Эпоха, так сказать.

Люди не понимали, какие роли им играть – роли идиотов и негодяев или роли порядочных граждан.

Я вспоминаю, как в 1988-м году, когда я только-только переехал на новую квартиру с видом на красивую речку у меня за окном, я сидел в своём кабинете за письменным столом и писал главное художественное произведение всей свой жизни – фантастическую пьесу «Речка за моим окном». Писал тогда ещё по старинке – ручкою по бумаге – и время от времени мечтательно смотрел в окно перед собою. И я видел противоположный берег реки – в точности тот самый его отрезок, на котором я бывал в детстве. И в точности тот самый, который в 1971-м году я и мой командир роты старший лейтенант Тюменцев однажды смотрели по телевизору в городе Уфе. Мы сидели тогда в ленинской комнате по адресу: угол улиц Аксакова и Достоевского. И смотрели на телевизионно-экранное изображение этой самой речки, на берегу которой сидел реальный, а не художественный вор-рецидивист и рассказывал советским гражданам про то, как он порвал со своим преступным прошлым…

Воровал-воровал, сидел-сидел и снова воровал… Но вдруг прозрел и решил завязать с этим делом.

А фильм – документальный, а не художественный!

А юмор-то в том, что угол улиц Аксакова и Достоевского – это тюрьма, и мы служим в конвойных войсках МВД, и непонятно, где мы пребываем, смотря телевизор – в тюрьме или на свободе? И что ждёт главного героя: отвыкнет ли он воровать или снова всё-так сядет?

– Снова сядет! – убеждённо сказал Тюменцев. И зевнул. А потом спросил вдруг: – Это что за река? Дон?

Я пояснил:

– Нет, это совсем другая река…

И вот я вижу перед собою тот самый берег, мечтаю о чём-то, а между делом слышу, как в комнате этажом ниже меня кто-то шумит. Шум перерастает в скандал, опрокидывается мебель, бьётся посуда… И потом раздаются чьи-то душераздирающие вопли, грохот и треск, а поскольку я сижу за столом лицом к окну, то я вижу собственными глазами, как кто-то не просто вылетает из окна и падает на берег реки…

Нет!

Он летит по траектории, высшая точка которой – выше уровня моих глаз!

То есть: он взлетает. Воспаряет.

Его раскачали за руки и за ноги и мощно выбросили через двойное закрытое окно!!

Окно с треском и звоном проламывается, а человек, вылетевший и упавший на траву, отчаянно матерится.

И отряхиваясь и кряхтя, медленно уходит в гараж зализывать раны. Ибо знает, что возвращаться нельзя, потому как будут бить ещё.

Это был мой сосед Юрка – бывший знаменитый жокей. Бандиты сделали ему когда-то подставу (на кону были очень большие деньги), после которой он уже не мог быть жокеем, и поэтому он запил с горя…

Он много пил и буянил, но я всегда знал, что он хороший человек. Почти святой.

На другой день страсти в этой квартире улеглись: окно своими руками смастерили новое, кто-то походил с забинтованною головою, а кто-то и с гипсом на руке. Но – все вежливые, все доброжелательные, здороваются с соседями, и никто ни на кого не в обиде.

А речка – как текла себе, так и течёт до сих пор и будет течь дальше. Уже и Юрки того давно нет, и рам деревянных ни у кого не осталось.

 

= = =

 

И совсем не так было в этой школе. Там не текла речка…

Страсти то вспыхивали, то затухали, но каждое такое затухание выглядело как временное перемирие.

Ненависть, тупость и подлость – вот что было на первом месте!

То, что две главных мегеры вели себя так безобразно – это, конечно, было исключительно виною директрисы. Сама-то она была не буйная и даже не сволочная, но почему она допускала такое?

Обе хабалки и меня цепляли частенько. Они бы меня, может быть, и сожрали со всеми потрохами, но меня спасало то, что я ведь был членом партии, а членство в партии – это не шутки!

Вот только тронь!

Что-то необычное было в этой школе.

Поражало то, например, что большинство сотрудников имели отчество либо Васильевич, либо Васильевна. Процентов семьдесят. Было две Ольги Васильевны, две Валентины Васильевны, две Нины Васильевны, два Сергея Васильевича.

И целых три Владимира Васильевича!

Они что – сговорились, что ли?

Когда я появился на работе, все дети и учителя дружно решили, что я – четвёртый Владимир Васильевич, и все стали меня так называть, и мне стоило больших трудов приучить детей и сотрудников называть меня правильно: Владимир Юрьевич.

 

= = =

 

Странные процессы происходили в школе: какая-то сила словно бы распределяла людей по группам. Васильевичи и Васильевны – это ведь было ещё не всё. Например, в моём классе было два мальчика с фамилией Щербаков; имена у обоих тоже совпадали – оба были Олегами, и они различались только по отчествам: один был Геннадьевич, а другой Васильевич. Была ещё девочка Щербакова Ольга, но с нею путаницы не было. Все трое Щербаковых не были родственниками.

Однажды меня попросили заменить на несколько дней заболевшую учительницу. И как только я вошёл в новый класс (а это были пятиклашки), я сразу заметил нечто невероятное: все дети были светловолосыми и голубоглазыми. Кроме одного черноволосого мальчика греческой национальности.

Дети были спокойными и добродушными, и мне с ними было очень приятно работать. Их классный руководитель – молодой мужчина – был таким же, как они. И та женщина, которая заболела, была такою же.

Было ли это случайным совпадением или нет – я так и не узнал.

 

= = =

 

Однажды на экзаменах по математике, когда учителям-гуманитариям делать было нечего, я дежурил по своему этажу и следил за тем, чтобы никто не шатался по зданию без дела и не проносил шпаргалок.

Дети сидели не в своих классных помещениях, а в коридорах. Было торжественно и тихо. Как водится: белый верх, чёрный низ. Все работали. И только я один томился от безделья.

Между тем, кто-то из руководства школы заботливо сложил на одном столе в несколько высоких стопок все школьные журналы. А стол этот был мой.

А школа была довольно большая – на две тысячи учеников, не меньше.

А врождённое занудство всегда было моим неотъемлемым качеством.

И я стал смотреть эти журналы. Все подряд.

 

= = =

 

О том, что существует притяжение имён и фамилий, я знал ещё со школьных лет. Объяснения этому явлению я как не знал раньше, так и сейчас не знаю.

Например, фамилии наиболее важных моих друзей укладываются в целые схемы – из пяти пунктов и даже из десяти. Школьные друзья, армейские, сослуживцы – то же самое: группируются по какому-то принципу…

Вот и тогда я стал изучать классные журналы и увидел много необычного. Например, случались журналы, где было по пяти Александров или по пяти Сергеев. Или Сергеев и Александров было поровну… С девочками было ещё хуже: в одном журнале я насчитал семь девочек с именем Наташа или семь с именем Лена. Но были журналы, в которых нечего особенного не наблюдалось. Два Олега Щербакова при одной Ольге Щербаковой – похожих случаев было несколько, и я им уже не удивлялся.

Что это всё означало? Не знаю. Думаю, что просто всем хотелось быть как все: существует определённый список нескольких имён – ну и хватит. Хотя были и по-настоящему необыкновенные случаи, я бы даже сказал знаковые.

Все мужчины, кроме одного молодого блондина, производили на меня тягостное впечатление.

Например, один историк, когда я побывал у него дома, показал мне своё собрание сочинений Владимира Ильича Ленина и с гордостью сообщил, что перечитывал его полностью пять раз. Не считая отдельных вхождений в текст. Я почему-то поверил ему, но подумал: «Ведь это маньяк. Как такому можно доверять детей?»

Из хулиганских побуждений, я сказал ему, что мне не нравится название нашей страны: Союз Советских Социалистических Республик. Почему название страны не содержит в себе указаний ни на национальность живущих в ней людей, ни на их географическое положение?

В ответ на это историк возразил так: «Ой, да мистика всё это!»

Я оторопел: да какая же мистика? Ведь это же факт!

Но он и слушать не стал.

 

= = =

 

И потом было испытание колхозом. Кажется, это был Багаевский район или что-то вроде этого. Надо заметить, что в большинстве случаев это были совхозы, но сами слова КОЛХОЗ и КОЛХОЗНИК содержали в себе столько ядовитого презрения к советской власти, что их нельзя было заменить ни на что другое.

Я тогда ничего не смыслил в гидрологии, но понимал, что происходит грандиозное злодеяние.

Вся земля была изрыта оросительными каналами. Иногда это были просто глубокие пропасти, в которые было даже страшно заглядывать. Процентов на 90-95 вода испарялась на сорокоградусной жаре или уходила в грунт. Некоторые каналы пропускали через себя мощные потоки воды, но в некоторых воды было мало, или, вместо воды, была зелёная жижа, кишащая комарами…

Много лет спустя умные люди объясняли мне, что такой способ орошения – это не просто глупость, это диверсия!

Но настроение у всех было бодрое. Мы собирали огурцы и отправляли их на громадный Багаевский консервный завод, который считался главным огуречным городом Советского Союза. А наш историк (тот самый), который был у нас начальником лагеря и нашим идейным вдохновителем, нами не работал, а объяснял нам политику партии и правительства и призывал оправдать высокое доверие. Учителя обзывали его втихомолку плохими словами, а иногда и в открытую говорили: ты, мол, изображаешь тут из себя дюже умного, ничего не делаешь, и только треплешься: Ленин-Ленин, партия-партия! А мы тут на жаре пропадаем! И не стыдно тебе?

Он хорошо держал удар: не стал возражать, а просто взял, да и вышел один раз на работу вместе со всеми. Один раз и не более того.

Думаю, что многие ненавидели его. Он держался подчёркнуто высокомерно и, я бы даже сказал ЭЛИТАРНО. Сам он был деревенского происхождения, откуда-то из Горьковской области, но был о себе очень высокого мнения.

Я сейчас вспоминаю Юрку Сквознякова и понимаю, что неосознанно восхищаюсь им. Чисто внешне он был коммунистическим придурком, но в нём было столько человечности и простоты! Это был настоящий сын Отечества, просто пошедший по неправильному пути. В другое время он мог бы возглавлять подпольный партизанский отряд или совершать трудовые подвиги, но не пришлось: помер раньше времени.

А этот высокомерный хмырь выжил. Серая невзрачная мышка! Приспособился и сделал себе серьёзную карьеру.

И теперь я.

Содержание башки – тайна для меня самого. Но зато меня украшали огромных размеров сомбреро, светло-жёлтые усы, красные бакенбарды и русая борода.

А цель прибытия была непонятна.

 

= = =

 

Среди наших детей был один чужой. Это был мальчик из Норильска. Он доводился двоюродным братом ученику нашей школы и, когда его родители приехали в Ростов, он сам напросился к нам в колхоз, хотя и не должен был работать с чужим классом и в чужом городе.

Для него пребывание на нашей земле было одним сплошным наслаждением. Он побивал все рекорды по производительности труда, всегда был весел и всем восхищался. Особенно нравилась ему диковинная ягода под названием ТЮ́ТИНА. (В Ростове не принято употреблять слово ШЕЛКОВИ́ЦА, и все говорят только ТЮ́ТИНА.) Тутовое дерево растёт в наших краях где попало. Как мусор. Хотя, как по мне, так это утончённейший деликатес, особенно некоторые сорта белой тютины. Она тем прекрасна, что возникает порою там, где её совсем не ждёшь: идёшь-идёшь, бывало, через заросли – и вдруг она!..

Однажды я показал этому мальчику заросли камыша. Этот камыш рос на дне глубокого и узкого оросительного канала, похожего на ущелье. В ущелье было темновато, и камышинкам нужно было сильно вытягиваться вверх, чтобы попасть к свету.

Мальчик сказал тогда:

– Когда я вернусь в Норильск, мне никто не поверит из наших ребят, что в Ростовской области растёт такой высокий камыш.

– А ты возьми с собою одну камышинку! – предложил я.

– Да как же я возьму её, если она такая длинная?

– А ты сложи её в несколько раз.

Мы так и сделали. А заодно и измерили нашу камышинку: её длина составила около двенадцати метров.

 

= = =

 

С нами вместе были и другие школы и даже один техникум. Незабываемым было моё впечатление от одной мурманской школы: кажется, у неё был сороковой номер.

Эти дети сильно отличались от ростовских. Если тот мальчик из Норильска был в Ростове не в первый раз и всеми силами старался показать, что он такой же, как и мы, то эти дети были словно бы из другой вселенной. С нами почему-то не общались и были сосредоточены исключительно на самих себе.

Особенно поражало меня то, как они вели себя по вечерам: они садились вдоль оросительного канала, брали друг друга за плечи и задумчиво смотрели вдаль, в сторону вечерней зари. Иногда пели при этом, иногда просто мечтали. Совершенно точно: они восхищались тем, что видели!

А мы, ростовские, смотрели на них как на психов.

 

= = =

 

И потом колхоз закончился, и учителя разошлись по своим отпускам.

Как я провёл свой отпуск – не помню. Спортивные велосипеды и плаванье. Гонки и вода. А когда я отгулял свой отпуск и пора было подумать о новом учебном годе, я явился в кабинет мадам Вадулиной и преподнёс ей заявление об увольнении. Она не стала спрашивать меня ни о чём и тут же подписала заявление.

Выдала мне из сейфа мою трудовую книжку и на прощанье сказала:

– Запомните, Владимир Юрьевич, вам никогда больше не следует возвращаться к педагогической деятельности. Вы не созданы для этого.

Потом я буду работать в школе снова и снова и ни разу не услышу ничего подобного. Противоположные мнения насчёт меня – были, но такого – никогда.

Теперь-то я понимаю, что эта школа была худшею в моей жизни, но тогда не понимал. Я попросился назад на подстанцию, и меня тут же приняли.

 

 

21.   Павильон

Работа на подстанциях подразумевала полную интеллектуальную независимость при сохранении того же самого заработка, что и был в школе. Двенадцать часов – дневная смена, двенадцать часов – ночная; плюс два выходных. Изредка посматривай на приборы и делай, что хочешь. Главное – не напиваться и не попадать под напряжение, а такие у нас случаи бывали, правда, не смертельные.

Подстанцию я понимал как павильон на киностудии: это некий объём, который я волен заполнять какими угодно образами. У меня наступила полная свобода творчества.

Я ни о чём не жалел, и ни к чему серьёзному не стремился.

И я теперь понимаю, что литературоведение было для меня способом ухода от действительности. Мне не нравилась советская действительность.

 

= = =

 

Некоторое время меня увлекала переводческая деятельность – поэзия Райнера Марии Рильке – которая стала открытием для меня. Немцам очень не повезло с великими поэтами: Гёте, Шиллер, Гейне – не хочу сказать, что это совсем уж плохо, просто наши Пушкин и Лермонтов стоя́т неизмеримо выше. Кстати, превосходство русских поэтов над немецкими – это одна из причин нашей победы над Германией.

Да, у немцев был Гофман (а у нас ничего подобного не было), но немцы выразили ему свой протест: не хотим и не потерпим такого вожака!.. И к тому же он не был поэтом. А я веду речь о великих поэтах. Ибо только поэты должны возглавлять любую стоящую нацию.

И вот тут-то я и обнаружил, что был на свете ещё и Рильке – неоромантик уже начала двадцатого века.

Я так понимаю, он раньше был частично или полностью запрещён. По официальной версии, на должность главных немецких поэтов были назначены у нас наводившие на меня усталость Гёте, Шиллер и Гейне. Только и слышно было: Гёте-Гёте, Шиллер-Шиллер и Гейне-Гейне – как будто это и впрямь что-то стоящее.

А ведь это были немощные поэты, которые не сумели вдохновить немецкий народ на великие нравственные подвиги! Они не сумели, а потому и Германия опозорилась. Сейчас, к началу двадцать первого, века немцы превратились в растленную биомассу, обречённую на позорное загнивание.

Рильке же был чем-то совершенно иным, нежели эти тоскливые немцы. Не случайно же он пытался приблизиться к русской литературе. Лучший перевод лермонтовского «Выхожу один я на дорогу» принадлежит ведь именно ему!

Разумеется, немцы и ему дали от ворот поворот – и именно потому, что он был лучшим немецким поэтом!

Я перевёл у Рильке штук тридцать стихотворений, вложил в них всю свою душу, но пришёл к неутешительному выводу: гениальную поэзию нужно или читать в оригинале, или не читать вовсе. Как бы ты ни изучил иностранный язык, ты никогда не сумеешь передать те же самые чувства, какие ты испытываешь на своём собственном языке.

И я отошёл от Рильке.

Но не просто так! Я сделал для себя такое ценное открытие: кроме сильного впечатления от высокой поэзии, может появляться ещё и НЕОБЪЯСНИМЫЙ ЗАВОРАЖИВАЮЩИЙ ЭФФЕКТ – это как раз то самое, что сильнее всего я наблюдаю у Лермонтова. И у Рильке – тоже: «Von den Fontänen» или «Manchmal geschieht es in tiefer Nacht».

И меня задело за живое: как достигается этот эффект? Чем? Почему даже и величайшие писатели не равны между собою? Ведь даже и Пушкин, а и тот – не ровня Лермонтову!

 

= = =

 

И я стал задумываться.

Кто лично для меня стоит на первом месте?

Гомер – тут и думать нечего!

А на втором?

Гофман. За один только «Эликсир дьявола»! Хотя у него есть и другие шедевры.

А на третьем?

На третьем – многие. Из русских я бы назвал Лермонтова, Гоголя и Тургенева – в первую очередь. Достоевский – это развёрнутый пересказ идей Гофмана, и он из этих же – из небожителей. У Льва Толстого я усматриваю лишь одно соприкосновение с Неземными Силами – это «Казаки». И как ни странно: маленький и незаметный Куприн оказался в этом же сонме.

Из русских двадцатого века?

Настоящие авторы «Тихого Дона» – Филиппов и Родионов, а также Новиков-Прибой – автор «Цусимы». Всё.

Кто из западных?

Из голландцев: Артур ван Схендел выделяется мною за его повесть «Клипер Йоганна-Мария».

Из французов – только двое: Проспер Мериме и Жюль Верн.

Из немцев (кроме Гофмана): Клейст и Рильке. Возможно – Гауф. Кроме того: Генрих Манн за его «Учителя Унрата», которым он утёр нос нашему Чехову с его глупейшим «Человеком в футляре».

Из англосаксов: «Моби Дик» Мелвилла, «Люди как боги» Герберта Уэллса и «Повелитель мух» Голдинга. Возможно, «Остров сокровищ» Стивенсона, но есть сомнения.

Назову и евреев: первый – Станислав Лем с его «Солярисом». (Тарковский, изгадивший этот сюжет, представляется мне жалким ничтожеством.) И двое других – это братья Стругацкие, у которых я выделяю только «Жука в муравейнике». Из всех шедевров, которые были названы мною, – это единственный со знаком «минус». Я потом объясню, почему я считаю это произведение безгранично злодейским и, между прочим, антисемитским…

Педагогика не дала мне никакого удовлетворения, и я просто погрузился в литературоведческие размышления.

Прощайте, мадам Вадулина с вашим напутствием; прощайте, две хабалки с похожими фамилиями; прощай, безумный любитель Ленина! Я больше не с вами!

 

= = =

 

В возрасте тридцати четырёх лет я впервые в жизни – после нескольких безуспешных попыток – одолел тяжеловесную, нудную, но запредельно гениальную книгу Германа Мелвилла «Моби Дик». С той поры и по сей день я ничего более высокого не читал.

На деле это означало, что всё нужное я уже прочёл, а список грандиозных произведений литературы – не так уж и велик.

Читал я эту книгу целый месяц! Многие страницы я читал по два, по три раза, тщательно прорабатывал комментарии и, наконец, осилил.

Шок и трепет!

Я побывал там, где немногие бывали – даже из числа тех, кто читал эту книгу.

Эпопею «Моби Дик» я прочёл 17-го марта 1984-го года.

А 12-го декабря 1987-го года я поселился в трёхкомнатной квартире с видом на речной пейзаж.

Весь отрезок времени между этими двумя событиями я посвятил литературоведению. Просто захотел и посвятил.

И потом я вдруг утратил интерес к нему. Причина? Я узнал всё, что хотел. Курс литературоведения мною был пройден полностью.

 

= = =

 

В тридцать четыре года (1984) я написал книгу, в которой я перечислил все без исключения литературные приёмы, все мыслимые на нашей планете сюжетные схемы и все – до единого! – художественные образы.

Несколько лет после этого я держал все эти свои записи в черновиках, а потом взял да и уничтожил эти материалы. Я понял: это то, чего нельзя показывать никому.

Но я запомнил всё. Я ничего не забыл.

С этого времени все книги, какие бы я ни читал; все фильмы, какие бы я ни смотрел – это всё стало мне понятно до дна. Произведения с завораживающим эффектом – это другое дело. В них можно перечислить все приёмы и все сюжеты, но так и не понять, как это всё получилось. Но всё остальное – всё стало вдруг ясным.

Кроме того, эти мои открытия совпали – один в один! – с моими же открытиями в психологии. Вообще-то, литературоведение и психология – это совершенно одно и то же. Телепатом я не стал, но я, вооружённый новыми знаниями, научился лучше понимать тайные мысли людей. Литературоведение – это наука всех наук!

Ты берёшь слова и что-то высказываешь ими. Ничего нового ты высказать не в силах. Ты скажешь только то, что уже всем известно – как в шахматах. Но ты можешь расставить акценты таким образом, что все останутся равнодушными. Или изумятся.

 

= = =

 

И потом я снова устроился на работу в школу и стал получать необыкновенное удовольствие от своей деятельности.

А пока «Моби Дик» уже прочтён, а Юрка-жокей ещё не вылетел из окна, я расскажу про Геру-бандита, с которым я познакомился в этот период времени.

 

 

22.   Специфика трамвайно-троллейбусных тяговых подстанций в Ростове и другие интересные обстоятельства

Трамвайно-троллейбусных тяговых подстанций в городе Ростове-на-Дону было что-то около тридцати – точно не помню, да это и не столь важно. Важно то, что лишь самые первые подстанции размещались в центре города или просто в приличных местах; большинство же были разбросаны в труднодоступных точках – иногда в таких, где и ходить было страшно. Могли ограбить или убить, и лично у меня были опасные стычки, да и другие люди рассказывали что-то подобное… Я, например, однажды пережил нападение на подстанцию, сопровождавшееся поджогом, когда бандиты заподозрили дежурных в том, что те якобы нашли их тайник, достали из него наркотики и взяли их себе. А мы не брали. Брали милиционеры, и это видел один из наших дежурных, он же слышал и разговор милиционеров: «Ух ты! Да ведь это же наркотики!»

Мне возразят: уж прямо сразу и наркотики! Да с чего ты взял? А может быть, ты клевещешь на нашу советскую действительность, на героические будни строителей коммунизма!

Н-да? А с чем ещё могут быть ампулы, которые прячут в люке, расположенном прямо за забором крупного фармацевтического предприятия?

С глюкозою?..

Какие-то неопытные кретины перекинули через забор свою преступную добычу, неумело спрятали её возле подстанции, но кто-то выследил их со стороны или из своих же кто-то донёс, и затем пришла милиция…

Но, видать, наши доблестные милиционеры посовещались промеж собою и крепко подумали: а что нам будет хорошего от того, что мы предотвратим преступление? И поняли: ничего не будет. И после этого стали говорить, что ничего не видели и ничего не знают.

Не было ничего! Вообще ничего.

Дело никак не расследовалось, потому что пришлось бы признать, что наркотики всё-таки существовали, но их кто-то присвоил. Якобы никакого портфеля с ампулами, украденными с завода, на самом деле никто не видел, вот и всё!

Ну а насчёт того, почему потом какие-то типы ворвались к нам на подстанцию, что-то искали там, а потом облили бензином дверь и подожгли?

Так ведь у вас же там – подстанция, электричество всякое! Вот потому пожар и возник. Сами разбирайтесь!

Это нам такое пожарная команда заявила самым официальным образом!

Между прочим, этим делом пыталось заниматься и наше управление, включая партийное руководство! Я сам приходил к Юрке Сквознякову и спрашивал: почему нас поджигают и чего нам ещё ждать? А тот сказал мне тихо и без свидетелей: нам дано указание считать, что ничего не было. Сам понимаешь: партийная дисциплина!

Я сказал:

– Юра, но ведь это же бандитизм! Бардак в стране творится.

Сквозняков согласился:

– Но ведь это не будет длиться вечно, и партия найдёт в себе силы…

Скучно рассказывать про все те подробности, но ведь это было и впрямь нечто страшное. Тогда я понял: случись конфликт с преступным миром, и никто честного человека защищать не станет.

Главный закон для работника глухой подстанции, расположенной в лесу или где-нибудь на окраине: пришёл на работу – не высовывайся в тёмное время суток! Да и днём будь осторожен.

Помни: ты для советской власти – не свой человек!

 

= = =

 

Иногда мне снится кошмарный сон: я читаю многотомную «Жизнь Клима Самгина».

Описание любых событий можно довести до состояния той тупости, которая была свойственна Максиму Горькому: пишешь-пишешь, перечисляешь факты и перечисляешь, разоблачаешь и разоблачаешь. Аж надрываешься от праведного гнева! А что толку?

Не хочу уподобляться Горькому. Стыдно.

В общем: всякие бывали случаи, связанные с неудачным расположением подстанций. Ой, всякие!..

 

= = =

 

Вот на одну из таких подстанций я и попал: местность с сильными перепадами высот, лес, какие-то сады и огороды и – частные домики где-то вдалеке за заборами. Если будут грабить или убивать, то кричи, не кричи, а никто не придёт на помощь.

Один такой случай был при мне. Девушки, которые приходили ко мне на подстанцию звонить по телефону, рассказывали: у нас за гаражами нашли труп человека. Уже давнишний.

А я и раньше работал там, и мне там нравилось: свежий воздух, зелень. Совершенно деревенская обстановка! Озираешься по сторонам, и как будто вовсе и не в городе оказался, а в дикой местности.

Надобно бы ещё заметить: в те давние времена именно эта подстанция – одна из всех! – работала только по будням и только днём. Хватало всего двух человек – это были я и черноглазая красавица Галина – добрейшей души молодая женщина. Во всё остальное время нагрузка переключалась на другую подстанцию.

И вот теперь, когда появились новые троллейбусные линии, подстанция стала функционировать круглосуточно, и на ней отныне требовалось держать четырёх человек. Посменно, разумеется.

Незадолго до моего прихода на работу Галочка уволилась в поисках лучшей жизни, а с нею ушла на пенсию и старушка Ольга Михайловна. Так получилось, что на подстанции осталось два человека, вместо четырёх. И работали они сверхурочно и аж надрывались от усталости.

Первого звали Германом, и я его мысленно назвал тогда же: Гера-бандит.

А второй был по имени Анатолий. Я назвал его по-своему так: Толик-алкоголик.

Поскольку я служил в армии по части тюремных заведений (так называемые Внутренние Войска МВД), то я намётанным взглядом сразу же определил, что эти двое уже порядочно отсидели и скоро снова сядут, если, конечно, не будут при задержании застрелены.

После первого же знакомства с этими гнусными рожами я тотчас же позвонил начальнику цеха подстанций – Горьковатому и возопил:

– Иван Палыч! Куда я попал? Здесь же бандитское логово!

Горьковатый ответил:

– Володя, я всё знаю. Все на них жалуются, и никто там не хочет работать. Вот и Ольга Михайловна побоялась оставаться на подстанции без Галины, за которую она держалась. Но ты ничего не бойся: я строго предупредил этих забулдыг, чтобы они тебя не обижали. И они мне обещали… Ничего не бойся! Не бойся ничего… А кроме того, там будет ещё Валерия Петровна, а она вообще – порядочная женщина.

 

= = =

 

Валерия и в самом деле оказалась человеком вполне нормальным. С высшим образованием даже.

– Валерия Петровна! Расскажите мне про этих двух придурков, – попросил я. – Они сидели уже на зоне, я правильно понимаю?

– Не сидели. Иван Палыч не стал бы брать таких на работу. Там ведь, где высокое напряжение, психам делать нечего. Не положено.

– Не сидели? Не психи? – удивился я. – Вот те на! А я-то думал, что разбираюсь как-то в бандитах и идиотах!

Валерия Петровна утешила меня: всё ты правильно понимаешь! Бандиты и идиоты, но не сидели. Просто здесь кое-какие другие обстоятельства.

 

= = =

 

Оказывается, Гера-бандит был в прошлом капитаном Комитета Государственной Безопасности, который ушёл на пенсию в чине майора, но, как кажется, не по доброй воле, а за пьянство, за хулиганство и, возможно, за что-то ещё. В нашу энергослужбу он попал не просто так, а при чьём-то активном содействии. Кстати, он являлся членом партии, ибо нельзя было состоять в КГБ и не быть членом партии. Такое допускалось только временно и только для начинающих юных комсомольцев.

Толик-алкоголик – это был просто злобный и мрачный хам, о котором почтенная Валерия Петровна ничего толком не знала. Но, поскольку она была женщина умная и наблюдательная, то она заметила: Гера для Толика – это безоговорочный авторитет. Толик отнюдь не трепещет перед ним и не заискивает и может даже обматерить Геру, но в целом, Гера-бандит – авторитетный хозяин, который пребывает в снисходительно-дружеских отношениях со своим подчинённым – Толиком-алкоголиком.

Жена у Толика работала поварихою в каком-то приличном ресторане, и Толик всегда приходил на работу не с пустыми руками. Гера по-хозяйски смотрел на принесённые сумки – там бывали и супы, и соусы, и жаркое, и жареная картошка, и рыба, и много чего ещё, но главное, что там всегда было, так это водка и пиво. Иногда мог быть и коньяк.

У Геры, вместо жены, была уже уволившаяся с работы Галочка – та самая, что была с чёрными глазами и с добродушным характером. Галочка была замужем и имела детей, но, кроме Геры, у неё был ещё другой любовник, и, возможно, не один, и Валерия Петровна дважды была свидетельницею выяснения отношений: Гера и Толик совместными усилиями – а у них у обоих была отнюдь не хилая комплекция – отбивались от каких-то ненужных претендентов на Галочку.

А однажды Валерия Петровна пришла на смену, а Толик не пустил её на работу.

– Дал мне десять рублей и велел молчать, – рассказывала она. – Я не хотела брать никаких денег и сказала, что пожалуюсь Иван-Палычу, если он меня не пустит. А он сказал: «Вот только пикни, и я тебе все зубы повыдёргиваю плоскогубцами и без наркоза. Мне давно понравились твои белые зубы!».

И он показал ей на панель инструментов, где эти самые плоскогубцы были закреплены.

Валерия Петровна тогда страшно испугалась, но тут откуда ни возьмись появился Гера и ласково сказал:

– Валерия Петровна! Уважаемая! Не сердитесь на Толика – это у него такой тупой юмор. Ну что вы хотите от хохла из Ивано-Франковска? Они же там все такие придурки.

И с этими словам он вежливо взял её под руку и провёл в машинный зал, который был весь забит какими-то ящиками.

Гера сказал культурным голосом:

– Ну, не успели мы сегодня всё убрать – машина не приехала вовремя. Не успели! Обещаю: сегодня же за ночь всё уберём, подметём-помоем и будет всё чин-чинарём. А вы, Валерия Петровна, пока отдыхайте, на здоровье, но только, пожалуйста: никому и ничего не говорите! Зачем будоражить общественность?

Затем Гера оглянулся в сторону Толика и рявкнул на него:

– А ты тоже хорош, жлоб ивано-франковский! Ты сколько дал женщине?

– Десять рублей!

Гера аж даже присвистнул от изумления:

– Ну ты и хам!

– А сколько надо было дать этой овце? – удивился Толик.

Глядя прямо в лицо Валерии Петровне, Гера тихо и одухотворённо проговорил:

– Вы не поверите, но – это добрейшей души человек. Но – жлоб.

С этими словами он вывел испуганную женщину из машзала, сунул ей в руку ещё пятьдесят рублей, выставил вон и захлопнул за нею дверь.

Валерия Петровна так пояснила мне своё отношение к этому случаю:

– И что я должна была делать – сообщить куда следует? Так ведь они же там все свои – что милиция, что бандиты! У нас же в стране всё куплено-перекуплено! Уж я лучше промолчу – целее буду.

Подумав немного, она добавила:

– А если посмотреть с другой стороны, то ведь ясно же, что они что-то там украли… А у кого украли? У государства! А у государства украсть не грех.

Я спросил:

– Не жалеете, что оказались на этой подстанции?

– Иногда жалею, а иной раз подумаю: они-то два бандита, ну а мне-то что? Я сама по себе, а они сами по себе. Настоящие бандиты никогда своих не трогают.

 

 

23.  Жили-были два бандита… Но как бы и не два, а всего лишь один

В общем, так: Толик-алкоголик – это было такое дерьмо, что о нём и рассказывать не хочется. Тошно. Бандитов было как бы двое, но на самом деле – только один. Про Толика можно забыть.

Гера – вот главное действующее лицо!

Первые месяца три моей жизни на подстанции я пребывал с ним в умеренно враждебных отношениях. Он подкатывал ко мне примерно с такими претензиями:

– Ты не вписался в наш дружный коллектив.

Вот прямо так и говорил!

А я поднимал его на смех:

– В какой коллектив я не вписался? Не смеши, Герман! Наш коллектив состоит всего лишь из четырёх человек. Я и Валерия Петровна пребываем в самых дружеских отношениях, а это уже пятьдесят процентов коллектива. Толик вообще не считается: он не имеет собственного мнения и его как бы нет вовсе. Остаёшься ты один. Это означает, что я не нравлюсь тебе одному, так?

– Ну, допустим.

– А тогда какого чёрта ты тогда говоришь от имени всего коллектива?

– Хитёр ты, как я посмотрю!

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

И тогда у Геры дрогнули нервы: он явился к Сквознякову и честно заявил, что не платит партвзносов потому, что не желает больше состоять в партии.

Юра Сквозняков впервые в жизни услыхал такое собственными ушами, но сдержался и вежливо спросил:

– А по какой причине?

А Гера, будучи совершенно трезвым и отнюдь не в эмоциональном порыве, честно ответил:

– Ненавижу вас всех, мудаков.

За такие слова при большевиках расстреливали, но времена были уж даже и не брежневские, а ещё и хуже. И потому обалдевший от изумления Сквозняков спросил уже совсем респектабельным голосом:

– А за что ненавидите, позвольте спросить вас?

И Гера ответил с употреблением нецензурной лексики, которую я не воспроизвожу:

– За то, что вы – враги народа! Вы – мать-перемать! – предали Ленина, Сталина и партию! Я – настоящий коммунист, а не вы. Я хочу, чтобы всем было хорошо, а не плохо! Я готов умереть за Родину, за Сталина! А вы – предатели! Враги народа! Народ сражался, кровь проливал, а за что сражались?

– Вы, стало быть, не согласны с тем, на что нас нацеливают партия и правительство?

– Не согласен!

– Тогда пишите заявление о выходе из партии! Мы рассмотрим его в установленном порядке на парткоме и примем надлежащее решение. И сдайте партбилет!

– Ничего я писать вам не буду, – заявил Гера. – А партбилет ваш сожгу. Что, я совсем дурак, что ли, чтобы оставлять вам на себя документально оформленный компромат?

Сказал так, хлопнул дверью и ушёл.

 

= = =

 

Я спросил его потом:

– А не боишься?

– Не боюсь. В другое время грохнули бы за такое. Сам знаю. Но сейчас всё прогнило. Партия уже не та.

– А мне Сквозняков говорил, что партия ещё возродится.

– Дурак твой Сквозняков. Я сейчас жалею, что не набил ему тогда морду. А партия не возродится. Погибнет. И вообще: чихать я хотел на неё. У меня сейчас дела есть пострашнее. Тут одно к одному: и Галочка бросила меня, и выгодный товар от меня ушёл, а я такие бабки потерял на этом! Ты таких в жизни своей не видел!..

 

< ПРПУСКАЮ >

 

 

24.  Размышления в павильоне

И теперь я понимаю, чем были для России восьмидесятые годы двадцатого века в смысле литературной жизни. А я и тогда понимал это же самое, а иначе как бы я составил тот свой полный список художественных приёмов и сюжетов? Просто сейчас те годы видятся мне острее, чем тогда. Я бы сказал: пронзительнее.

Я стал тогда свидетелем планетарной катастрофы, которая происходила у меня на глазах!

Как раз к этому времени все слова уж были высказаны-перевысказаны, а все мыслимые сюжеты были уже многократно показаны, рассказаны и пересказаны. Аж до тошноты! А ежели одно и то же талдычить слишком уж долго, то такая говорильня, в конце концов, приедается и перестаёт восприниматься как нечто разумное.

По совпадению, которое едва ли можно назвать случайным, окончание литературной деятельности в России примерно совпало и с окончанием советской власти.

Кончилась болтология – кончился и Советский Союз!

Ни в коем случае не хочу переползать в политику: плохой Горбачёв, плохой Ельцин – я не задавался целью обсуждать такие темы.

Просто имел место такой факт: после восьмидесятых годов и начала девяностых русское искусство слова (проза, поэзия, драматургия) в основном прекратило своё существование. Вот и всё. Вместо художественной литературы (к тому времени – дряблой и слабой), появились журналистика и публицистика, а вместо более-менее полноценных художественных фильмов, стали возникать бесконечные дрянные сериалы. Или документальные фильмы, иногда, впрочем, весьма достойные.

Всё это же самое касается и Запада, плетущегося в хвосте Русской цивилизации. Только там всё было ещё хуже.

Если сказать коротко, то словесное искусство полностью исчерпало себя.

Началом художественной литературы я считаю Гомера.

Концом – вот эти самые восьмидесятые годы и начало девяностых годов двадцатого столетия.

А окончание советской власти – это просто сопутствующее явление.

Мораль: кто умеет правильно высказывать мысли – у того и власть. Разучились высказывать – потеряли и власть.

Дам немного другую формулировку: кончился запас нужных убедительных и правдивых слов – кончились и причины, по которым эта власть может существовать дальше.

 

= = =

 

Итак, подведём итоги того, что было.

У белых людей возникла однажды литература…

Не надо врать: только у них и ни у кого больше! У других рас, может быть, что-то другое – яркое и неповторимое! – и возникало, но только не это. А я веду речь только о литературе, а не об умиротворении чьего-то уязвлённого самолюбия.

…Всё началось с того, что после гибели Крито-Микенской цивилизации греки на долгие века впали в дикость, ибо письменность была утрачена, и говорливому Гомеру пришлось сочинять всё своё говорение в устной форме. До нас дошли только две его поэмы: «Илиада» и «Одиссея», а остальные пропали. Может быть даже, они были и лучше этих двух, но кто теперь что докажет? Спасибо и за эти две!

И опять – бью по самолюбию!

Дилогия Гомера была произведением чисто европейским: о белых и для белых. В обоих текстах постоянно указывался цвет волос основных персонажей. Все боги, кроме Посейдона, суть блондины; все нимфы – блондинки; все герои (а это по-нашему полубоги) – блондины. Блондинами были также Одиссей, Телемах, Пенелопа, Агамемнон, Менелай, Навсикая… Почему-то Гомер считал для себя нужным и важным указывать на расовую принадлежность тех, кого он описывал.

А почему?

Позволю себе пошутить: потому, что он был плохим человеком, а не хорошим. Современные англосаксы – хорошие и правильные люди, а они бы не допустили такого безобразия, – а он не дотянул до их уровня!

Конец шутки, далее – всё очень серьёзно.

Но не все были блондинами: Посейдон не был, Гектор имел чёрные волосы, а один из спутников Одиссея и вовсе был негром. Гомер что-то хотел до нас донести этими своими сообщениям, но что именно – мы понять до конца не можем, а все наши предположения на этот счёт – в лучшем случае, поверхностны. Но, как правило, их просто нет.

Странное дело: мысль была высказана открытым текстом, а не шифровкою, а люди пропустили её мимо ушей.

Видимо, они решили, что они умнее Гомера!

 

= = =

 

Дилогию Гомера ни в коем случае не следует считать произведением древнегреческой литературы, ибо это совершенно отдельное явление. Образно говоря, Гомер – он как бы не совсем земной, он – совершенно особый. По этой-то причине, нам не вполне понятен ход его мыслей.

Не вполне понятно, к чему призывал Гомер и что хотел сказать своими сюжетами. Допустим, история об Иисусе Христе – это одно сплошное наставление о том, как надо жить праведно. И нам это понятно. А что у Гомера? Совсем не это! Его персонажи часто кажутся нам неправедными и неправильными, в отличие от нас – праведных и правильных. И они – какие-то злые: никого не прощают и всегда мстят. Иисус Христос не одобрил бы такого отношения к людям.

Мне, например, с высоты моего нынешнего понимания, хочется простить Сквознякова и Геру-бандита, хотя к мрачному, тупому и злобному Толику-алкоголику у меня никакой жалости нет – вот просто убил бы выстрелом в лоб, и, должно быть, это у меня не по-христиански, а по-гомеровски.

Но зато у Гомера всё ярко и неповторимо: белые люди плывут и плывут по морю, гребут и гребут вёслами, а солнечный свет пронизывает и пронизывает толщу морских волн и время от времени, то на одном острове, то на другом появляется то одна блондинистая богиня или просто красивая блондинка, то другая, то третья, то четвёртая, а то и пятая…

В самом деле: на одном острове Одиссею попадается Цирцея, на другом – Калипсо; в бурном море, на подступах к третьему острову, ему приходит на помощь Левкотея; уже непосредственно на третьем острове его обнаруживает царская дочь Навсикая, а на острове Итаке – четвёртом по счёту! – к Одиссею является грозная Афина, и он делает ей выговор за то, что та не слишком сильно заботилась о нём… А потом, на этом же четвёртом острове, он встречает, наконец, свою жену Пенелопу…

И о каждой из этих женщин Гомер как бы мимоходом сообщает, что она – блондинка, и каждая живёт непременно на острове – видимо, это важно! – или описывается просто в окружении моря! И что характерно: все эти красавицы блондинки любят Одиссея и словно бы созданы Высшими Силами специально для него.

Они словно бы входят в подарочный комплект: вот тебе необыкновенная и героическая судьба, а за все твои страдания – вот тебе ещё и блондинистые красавицы. Чтобы не так грустно было!

 

= = =

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

И потом нагрянул двадцатый век.

Не сразу, но постепенно всё стало сворачиваться.

Ещё некоторое время возникали сильные произведения, и я не хочу перечислять их и словно бы раздавать призы. Гораздо важнее указать на появление дерзких фальшивок, производящих впечатление шедевров ослепительной яркости.

К своему стыду, должен сознаться, что в восьмидесятые годы я всё ещё пребывал под сильнейшим впечатлением от «Мастера и Маргариты». И лишь много лет спустя, после многократных прочтений, я осознал, что это было на самом деле.

Это было неосознанное (хочется надеяться) послание к Сталину: возьми и меня в свою компанию небожителей! Будем вместе наслаждаться нашею с тобою избранностью и презирать людишек… Насчёт Сталина я понял всё самостоятельно и до самого дна (ибо нет там особой глубины), но далеко не сразу, а вот насчёт безудержного и механического подражания Гофману – увидел всё с самого начала, немного поморщился, но решил, что это даже как-то и украшает сюжет. Но чем больше я обдумывал роман, перечитывая его раз за разом или просто мысленно перебирая страницы, тем больше удивлялся: ну, почему этого подражания так много?

Помнится, первое настоящее раздражение я испытал после осознания того, что один из таких подражательных эпизодов был взят Булгаковым из «Артусовой залы» Гофмана – очень слабого произведения, написанного впопыхах и начисто лишённого следов какой-либо гениальности.

Ну и зачем же было брать то, что не представляет собою никакой ценности?

Я тогда не вник в тайный смысл этого захапывания. Но лишь когда на старости лет стал перечитывать блистательную и утончённую новеллу Гофмана про мастера Мартина, который не просто делал бочки, а возглавлял цех по их производству, внезапно прозрел.

И словно бы прочёл весь ход тех наставлений, которые Булгаков делал самому себе:

Буду хапать из Гофмана всего побольше и без разбору, и кто его там разберёт, где там у него блеск, а где нищета! Всё сгодится, ибо Гофман знал какую-то важную мистическую тайну, которая неподвластна моему разуму, а если я загребу под себя всего побольше, то тогда, глядишь, что-нибудь нужное и проскочит среди случайно взятого.

То, что я тогда понял, просто подавило меня.

Оказывается, вся эта дрянная, но громогласная халтура про Мастера и Маргариту сочинялась не только ради того, чтобы понравиться Сталину (а уже одно только это – идиотизм и преступление!), но ещё и для того, чтобы наладить связь с дьяволом!

Это была его самая главная задача! А не русская литература, не русский читатель, не русская душа и не русские судьбы. А разве не об этом должен думать русский писатель?

Наш девиз должен быть таким: МЫ – РУССКИЕ, КАКОЙ ВОСТОРГ!

И наш девиз не должен звучать так: «мы служим дьяволу, ах какая радость!» Ибо мы не служим дьяволу.

Снова перечитав эту удивительно светлую, загадочную и романтическую новеллу, и сопоставив её с романом Булгакова, я вдруг открыл для себя его позорную тайну и понял, зачем он выдумал всю эту свою притянутую за уши бредятину про визит дьявола в Москву и про бал сатаны…

Я оставил в тайниках своей души своё точное знание о том, по какой схеме создавалась эта муть (это имеет отношение к лингвистике), но выдавать своих секретов не буду. А зачем?

Во-первых, непременно найдутся те, кому понравится этот дьявольский алгоритм: сначала сделай то, потом это, а под конец будет тебе желанная связь с нечистью. Я не верю в действенность всего этого, но и не хочу поощрять такие опыты.

А во-вторых, пусть лучше меня считают болтуном, но я не желаю выставлять на посмешище Булгакова – я всё-таки испытываю к нему необъяснимо тёплые чувства. Мы с ним, как те две реки, на которых мы в разное время жили в одной и той же местности, но в разное время: он жил на Вазузе, а я – на Днепре. Обе реки текут в противоположные стороны, но их притоки сближаются так сильно, что в одном месте их разделяют лишь сто-двести метров. Но они ведь так и не соединяются!

Мне кажется, что-то драгоценное в нём всё-таки было, но он убил это в себе.

Не знаю, где причина, а где следствие, но Булгаков не смог разобраться со своими женщинами: самую первую и самую лучшую женщину – отверг. Именно он загубил ей жизнь, а не она ему – я так думаю. Уму непостижимо, как можно было совершить такой бессовестный поступок! Не иначе, как им руководил дьявол.

В самом деле:

– Он предал жену!

– Он бросил единственный в своём роде участок Русской земли, где сходятся бассейны трёх морей – Балтийского, Каспийского и Чёрного. Ведь не случайно же он оказался именно в этом невероятном месте!

– И после смоленской глухомани он въезжает в Москву, обращается за помощью к вдове Ленина, чудесным образом получает от неё квартиру и после этого упорно ищет способов сближения с силами ада. А водораздел трёх морей он покидал именно ради этого.

Вместо самой лучшей женщины, он женился на самой худшей, которая буквально околдовала его, и под сатанинским впечатлением от которой он и написал свой жалкий трёп про Мастера и Маргариту.

И вообще: скажи мне, кого ты выбрал в жёны, и я тебе скажу, кто ты. Это же касается и другого ложного гения русской литературы – Набокова, но у меня нет к нему жалости – только презрение. И даже отвлекаться на этого извращенца не хочу.

 

 

25.  К вопросу об умении завораживать словом

На самом деле, русская словесность прекратила своё существование не в восьмидесятые годы двадцатого века, а просто во второй половине вышеозначенного столетия. Другое дело, что она, эта самая словесность, умирая медленно и в муках, подавала ещё некоторое время признаки жизни, и иногда казалось, что вот-вот произойдёт возрождение: то хрущёвская оттепель стала вселять надежды, то потом появилось инакомыслие, и всем показалось, что спасение в нём. Но, в конце концов, всё завершилось плачевно. И эта словесная плачевность совершенно определённо приходится на восьмидесятые годы и начало девяностых.

Умные и честные произведения среднего уровня, между тем, очень-очень редко, но появлялись, и это хоть как-то утешает. Умные и честные люди никогда не переводились на Руси; более того: их всегда было ощутимо больше, чем за пределами Русского мира. Так что, умом и честностью нас не удивишь – я сейчас имею в виду именно литературу.

Меня волнует, однако, другое: а как насчёт гениальности, эпохальности, феноменальности? Я опять же имею в виду художественную литературу.

Когда начинаешь задумываться над этим вопросом и перебирать имена разных правдивых и умных людей, то неизбежно приходишь к выводу, что правдивость и ум вовсе не гарантируют талантливости. И уж тем более – гениальности.

И приходишь к выводу: во второй половине двадцатого века не было у нас ни гениальных, ни эпохальных, ни феноменальных. Ни единого!

Было так: ты мог быть сколь угодно умным и честным, но не гениальным.

Средним.

До чего обидно!..

Думаю, всё же, что мимолётные соприкосновения с духовностью наивысочайшего порядка – случайные или закономерные – иногда имели место.

 

= = =

 

Начну с феномена Леонида Леонова.

Его роман «Русский лес» – это отвергнутая Высшими Национальными Инстанциями претензия на Истинное Величие. Ибо Русская нация, при всё моём восторженном уважении к ней и её долготерпению, не способна одолеть такое тяжеловесное чтение!

Ей это не под силу! Лишь отдельные личности одолевают эту книгу полностью, остальные – лишь частично. Книга не стала достоянием народных масс!

Умный и хороший Леонид Леонов создал нечитаемую книгу и преподнёс её в дар своему народу, а тот растерялся, смутился и не знает, что с нею делать – поставить на высшую ступень пьедестала почёта или заклеймить позором?

Непонятно…

«Русский лес» – вещь грандиозная, монументальная, единственная в своём роде… Но тяжёлая для чтения и временами нудная. Что-то вроде «Моби Дика» Германа Мелвилла.

«Моби Дик» всё же будет повыше и поярче, потому что «Русский лес» создан в рамках так называемого социалистического реализма (это было такое литературное уродство, основанное Максимом Горьким, который начал это безобразие со своего романа «Мать»), а Герман Мелвилл творил, не оглядываясь ни на какие рамки.

Но как бы там ни было, а «Русский лес» – это единственное высокохудожественное и честное произведение, созданное в эпоху соцреализма, но без прославления вождей и коммунистического бреда. Удивительно, как Леонову это вообще удалось!

Я помню, как на уроке литературы в десятом классе, где я тогда учился, один прилежный мальчик-отличник делал доклад по этому роману. Он – в своём юном возрасте! – нашёл в себе силы прочесть эту толщу. И уже тогда – в его кратком пересказе! – меня поразила эта история. У меня в те времена не было таких умственных способностей, как у этого моего одноклассника, но конфликт Вихрова и Грацианского был понят мною правильно понят как эпическая битва Добра со Злом…

И потом прошли годы, и в самом конце курса обучения по русской советской литературе (кажется, это был год 1980-й) нам по программе нужно было прочесть этот самый роман. Генка Михеев прочёл его раньше меня, а когда стал пересказывать мне его содержание, то, помнится, говорил примерно так: там какой-то гениальный русский учёный бился за спасение русской природы, а большевики всеми силами старались навредить России. Он им говорил: я хочу счастья для России, а коммуняки отвечали: ни за что не допустим никакого счастья!.. Роман-то – хороший, но нудный!

И тогда уже я взялся за «Русский лес». Прочёл и сказал сам себе:

– Да, необыкновенно! Но очень уж тяжеловесно. Автору переписать бы эту глыбу заново, и какая бы тогда красота вышла!

Леонов давно умер, и переписать теперь уже не получится, но всегда ведь остаётся возможность пересказать не вполне удачный сюжет для последующей экранизации. Почти все экранизации почти всех великих произведений очень плохи, но бывают ведь и удачи! Думаю, можно ещё спасти «Русский лес» и вернуть его в Россию. А то ведь этак и забудем невзначай об этом произведении с признаками величественного эпоса.

 

= = =

 

Я уже хвастался о том, как в 1984-м году создал полный список всех возможных сюжетов и художественных приёмов. А потом, сделав на собою усилие, уничтожил всю эту писанину.

На самом деле, хвалиться тут особенно нечем, равным образом, как и сокрушаться по поводу утраты великого открытия. Просто-напросто, всё это давно известно людям, но только вся эта информация разбросана по тайникам нашего подсознания. Таращишься иной раз в киноэкран и зеваешь от тоски, ибо всё понятно наперёд, потому что с этими сюжетным схемами ты уже сталкивался миллион раз.

И всё же!

Помню, смотрел я однажды американский фильм под названием «Первокурсник». Удивительная вещь! Смотришь-смотришь и уже начинаешь было скучать, как вдруг выясняется, что в сюжете происходит не то самое, чего ты ожидал и что тебе казалось несомненным, а нечто совершенно неожиданное! Один раз такое произошло, второй раз… И потом – пошло раз за разом! И на хитроумном использовании этого эффекта и построен весь сюжет. И получилось интересно! Другие так не могли, а эти авторы сумели!

Ведь это то самое, к чему призывал Маяковский: рифма всегда должна быть неожиданна. Чего-то ждёшь, а оно не сбывается! Сбывается другое, и оно лучше того, что ты ждал. И только тогда – это Искусство!

Обычно – как: ежели МОРОЗЫ, то затем – непременно РОЗЫ, а ежели ЛЮБОВЬ, то тогда вынь да положь КРОВЬ.

А ведь это стыдно так рифмовать!

Маяковскому нужно было однажды зарифмовать слово ТРЕЗВОСТЬ, когда он писал стихотворение на смерть Есенина, и он тогда понял, что заранее, просто приговорён к рифме РЕЗВОСТЬ, и в нём всё воспротивилось этому, и он, переживая по этому поводу, придумал рифму ВРЕЗЫВАЯСЬ:

 

Вы ушли, как говорится, в мир иной.

Пустота… Летите в звёзды врезываясь.

Ни тебе аванса, ни пивной.

Трезвость.

 

И получилось сильно: шумел-шумел, а потом умер – и вмиг протрезвел!

Маяковского я просто ненавижу за коммунистическое содержание его стихов, за нехорошие поступки, за скверный вкус при выборе женщин, но что-то в нём было такое, от чего дух иногда перехватывает и мороз по коже продирает. А ведь это и есть то самое, о чём я хочу порассуждать в этой главе: о таинственном умении завораживать сознание читателя или слушателя с помощью слов.

 

= = =

 

Вопрос только в том, какими словами завораживать. А то ведь завораживать можно ещё и с помощью тупости.

Помню, ещё в восьмидесятые годы я читал какую-то статью Владимира Солоухина, в которой он высмеивал рифмы бездарных стихоплётов. Разговор у него зашёл о том, что если такому поэту позарез нужно зарифмовать слово РОДИНА, то он всенепременно скажет СМОРОДИНА. Солоухин приводил примеры таких стихов. И там, припоминаю, были такие слова:

 

Расцветает СМОРОДИНА…

…Я люблю тебя, РОДИНА…

 

И Солоухин спрашивал: неужели образ цветущей смородины так уж сильно характеризует нашу страну, что именно этот образ нужно рифмовать со словом РОДИНА? А ведь рифмуют массово:

РОДИНА – СМОРОДИНА,

СМОРОДИНА – РОДИНА!

И вот прошло лет сорок после той статьи Солоухина, и я снова вспомнил о ней в связи с потоком новых стихов, посвящённых Родине.

Опять: РОДИНА – СМОРОДИНА. То ансамбль «Любэ» пропоёт песню с такою рифмою, то у кого-то другого – песня другая, а рифма та же, то у кого-то третьего – эта же напасть…

Стон стоит от этой тупой рифмы!

И тогда я героически пишу маленькую заметку в Интернете: мол, поставили на конвейер РОДИНУ-СМОРОДИНУ и штампуют на полную мощь! Караул! Спасите русскую поэзию!

Написал от нечего делать, ни на что не надеясь, просто так, и вдруг: переполох! Некий Панин поднял прогрессивную общественность на борьбу с Полуботкой, а следом за ним какие-то литераторы, которых я раньше никогда не знал, вдруг стали массово выражать мне свой протест: рифма РОДИНА – СМОРОДИНА, на самом деле, очень красиво звучит, и её нужно всячески использовать…

Какой-то уже не молодой поэт – не запомнил его фамилии, а то бы непременно назвал – судя по портрету, человек положительный, в костюме и при галстуке, ну, просто размазал меня по стенке в разгромной статье, намного превышающей по объёму мою заметку: какое убожество мысли, позор!

Я так и ахнул. Да что я такого сказал? И ведь после этого разгрома хлынули и другие статьи… Читаю и глазам своим не верю: не снится и мне это? Может быть, это был какой-то розыгрыш?

– Почему Вы отвергаете такую замечательную рифму!

– А мне эта рифма очень нравится!

– И мне тоже!

– Очень красивая рифма!

– Очень правильная рифма!

– Удивляюсь: как вы умудрились не заметить глубокий смысл этой необыкновенной рифмы?

То есть: нужно немедленно ввести в массовое употребление эту рифму и выдавать как можно больше стихов с нею…

А тогда что наступит? Мы возродимся и вознесёмся к новым вершинам?..

Я, конечно, спорить не стал, а просто забанил всех этих тупиц (а их было не меньше тридцати), но осадок остался. Я так и не понял: чего они добивались от меня?

 

= = =

 

В 1980-м году мой сокурсник Генка Михеев похвастался мне: он, мол, написал куда-то заявление с обоснованием того, что ему для его литературоведческой деятельности позарез нужно прочесть два произведения польского фантаста Станислава Лема: «Солярис» и «Эдем». И ему это заявление подписали!

А надобно сказать, что оба эти произведения считались тогда вредными для строителя коммунизма и были запрещены. Но не совсем, а частично: получить к ним доступ могли только филологи и философы, но, разумеется, в установленном порядке, после подачи соотвествующего заявления.

Генка доказал, что у него серьёзные научные намерения и получил доступ к этим двум книгам, которые размещались в одном томе. Книгу запрещалось выносить за пределы полуподвала, где было книгохранилище, а сидеть и читать её нужно было за тесным столиком с тусклою настольною лампою.

Генка залпом прочёл оба произведения и сказал мне, что всё было очень интересно, но что там было антисоветского – он так и не понял.

Тут и я призадумался. Станислава Лема я читал и раньше, но этих двух книг не встречал. Заинтересовался и решил достать книгу, но – не унижаясь до подачи заявления…

Долгие годы я поддерживал отношения с другом моего покойного отца – Адальбертом Яновичем. Это был очень тяжёлый человек (фронтовик, латыш, интеллектуал, пессимист), но у него была богатейшая библиотека, и я, благодаря ему, постоянно имел доступ к редким книгам.

Обратился к нему: нет ли у вас случайно такой книги?

Он ответил: есть.

Я спросил:

– А где вы достали её? Ведь запрещённая же!

Адальберт Яныч – человек основательный и разумный – пояснил:

– Посуди сам: если бы коммунисты запретили её, то она бы и в свет не вышла. Но ведь вышла же! Это означает, что коммунисты сначала выпустили её, а потом спохватились: что мы наделали, ведь она же вредная! И уж тогда запретили. А я перед этим как раз успел купить её, пользуясь своим знакомством с директором книжной базы.

И он дал мне эту книгу с обложкою, аккуратно завёрнутою в полупрозрачную бумагу – для пущей сохранности. Ну, впрочем, и я так всегда делал со своими книгами – меня ещё отец приучал.

И я прочёл оба романа, и, в отличие от Генки, прекрасно понял, почему они были запрещены.

Начну со второго и менее значительного – с «Эдема». Там под прикрытием научной фантастики высмеивается некая инопланетная цивилизация, которая пыталась создать нечто вроде коммунизма, но не преуспела в этом. Наши коммунисты, видать, не сразу поняли, что их кто-то подвергает осмеянию, и запретили «Эдем» уже после выхода в свет этой книги. И это всё, что для меня сейчас представляет интерес. Это был опыт в духе «Философских повестей» Вольтера. Вещь занятная, но никакого соприкосновения с Высшими Сферами я в ней не усмотрел.

То ли дело «Солярис»!

Это был дерзкий выход на такие высоты, какие недоступны для большей части всего Человечества. Состоялся ли этот выход на самом деле или не состоялся, а если и состоялся, то в какой степени – об этом можно спорить. Ежели через сто лет после первой публикации эту книгу не забудут, то, стало быть, состоялся, ну а нет – так нет.

Мне представляется, что такой выход всё-таки был: автору захотелось представить самого себя на месте Высшего Разума и рассмотреть нас самих с точки зрения этого Разума. Мыслящая планета – это ж надо было додуматься до такого! Планета, обладающая всеми признаками Бога! И это и есть явная причина того, почему коммунистов эта вещь не на шутку насторожила.

«Солярис» – это фантазия удивительная и красивая одновременно, а роман – один из самых необыкновенных, из числа написанных в двадцатом веке.

Соприкосновение с запредельным в этом романе было, а ведь это то самое, что я пытаюсь отыскать, мысленно перебирая всю литературу двадцатого века.

Строго говоря, я не должен был вообще касаться произведения, написанного за пределами России, да ещё и человеком не русского происхождения и не из Русской цивилизации к тому же. Но случай уж больно необыкновенный.

Но было ли хоть что-нибудь из ряда вон выходящего в русской литературе восьмидесятых годов двадцатого века?

Я уже говорил это и ещё раз повторю: в литературе ничего не было. Но в киноискусстве кое-что промелькнуло. Это грузинский фильм 1984-го года «Покаяние» и советско-норвежский фильм «И на камнях растут деревья» 1985-го года. И я думаю, что это всё. Эти два фильма вполне выдерживают сравнение с романом Станислава Лема. Были ещё несколько других выдающихся фильмов, но я выделяю особо только эти два. Критерием для такого выделения для меня ни в коем случае не служит пресловутая «правда жизни» или какой-то избыточный драматизм. Я сужу по-своему: вышел ты на встречу с божественным или не вышел?

Назову, на всякий случай, ещё три выдающихся фильма из этого же временного отрезка: «Торпедоносцы» (1983), «Кин-дза-дза» (1986), «Зеркало для героя» (1988). Это настоящий блеск, но всё же те два фильма стоят на недосягаемой высоте, а я сейчас имею в виду именно такой уровень.

Не вижу никакой особой трагедии в том, что литература – в смысле произведений, написанных на бумаге – пришла в упадок и заменилась произведениями экранного искусства. Гомер тоже не писал на бумаге, потому что тогда не было письменности – он охватывал реальную жизнь своим воображением, а потом пересказывал слушателям то, что увиделось ему. Это отдалённо напоминает мне то, что делает современный режиссёр: берёт какую-то информацию и затем пересказывает её на экране. Разумеется, я имею в виду хорошего режиссёра, а то и гениального, а не всякую дрянь.

Скорее всего, бумажная литература ещё возродится, а киноискусство нужно будет просто считать его разновидностью.

 

= = =

 

И, завершая эту главу, хочу ещё раз напомнить свою мысль: полный список всех возможных сюжетов и художественных приёмов – это объективная реальность, для которой совершенно безразлично, описана она кем-то или нет. Современный читатель или зритель неосознанно держит всё это в уме.

Но кто-то держит в уме вполне осознанно, и на тему сюжетных вариаций и всяких художественных комбинаций пишутся мудрёные книги и дешёвые методички. Лично я ничего из этого не читал и даже в руках не держал, но то, что всё это есть, я знаю точно.

Что будет, если все эти знания будут кем-то систематизированы и затем вырвутся наружу как джинн из бутылки?

Ничего не будет, потому что всё уже давно вырвалось. Конечно, искусственное распространение таких знаний – очень вредная штука, но против этого есть два средства: первое – читательское или зрительское равнодушие к тому, что всем уже опостылело, и второе – создание великих произведений, завораживающих воображение. Завораживай, если ты гений – вот и все дела. И вся остальная писанина будет отвергнута.

Но научиться создавать такие произведения – невозможно: ты либо гений, либо нет. Например, произведения Лермонтова почти все сплошь гениальны: и маленькое стихотворение «По небу полуночи», и большое – «Валерик», и поэма «Демон», и роман «Герой нашего времени»… А длинная история про Клима Самгина – сплошная тупость. Такая же, как стихи, где мельтешат РОЗЫ-МОРОЗЫ и РОДИНА-СМОРОДИНА.

Агрессивные попытки освоить технологию успешной писанины делаются постоянно. И иногда не делаются, а просто исполняются как какая-нибудь симфония. Мнимо торжественная – вот как, например, «Мастер и Маргарита».

Меня в своё время совершенно поразил фильм Тарковского «Солярис». И отнюдь не тем, что ему приписывалось взахлёб утончёнными ценителями высокого киноискусства. Поразил в отрицательном смысле – как образец воинствующей бездуховности и безграничной наглости.

Бедняга Станислав Лем старался-старался, создавал свою красивую и возвышенную фантазию о выходе Человека в немыслимые просторы Вселенной, но тут является бессовестный и самовлюблённый шабашник, который на высочайшем уровне освоил кое-какие технологии, и пинком ноги отбрасывает автора романа и охмуряет миллионы зрителей. И вся слава достаётся ему.

А почему?

У него в начале фильма четверть экранного времени уходит на пустые разговоры – непонятно о чём! Двадцать пять процентов бессмысленной болтовни, и потом только начинается действие. Блистательный сюжет Лема превращён в страшилку, где с задумчивым и интеллектуальным видом мельтешат какие-то существа, похожие то ли на приведешек, то ли на инопланетяшек. Особенно запомнилось ухо знаменитого советского артиста Донатаса Баниониса: сначала долго-долго нам показывают всё ухо целиком, вот смотрите: это ухо! И только потом после какого-то этического, эстетического и экзистенциального переосмысления это ухо увеличивается в размере, и остаётся одна ушная раковина – этакая чёрная пещера, где видны отдельные волоски. И эту пещеру нам показывают на экране ещё даже и дольше… Время от времени на экране возникают и другие предметы, не имеющие отношения к сюжету романа, но с поразительным упорством навязываемые зрителю для длительного просмотра…

Станислав Лем однажды имел неприятный разговор с Тарковским, поругался с ним и сказал ему, что он дурак.

Я видел все фильмы Тарковского и считаю, что Станислав Лем ещё мягко выразился. Всё – нахальный обман наивного зрителя, которому внушили: это шедевр!

Фильм Тарковского «Сталкер» (1979) тоже поразил меня: Тарковский взялся экранизировать роман братьев Стругацких «Пикник на обочине», точно так же ничего не поняв в нём, как и в «Солярисе».

Но разница есть: «Солярис» Лема – это удивительный взлёт человеческой мысли, а о братьях Стругацких я очень плохого мнения: они писали иногда сильно, но всегда со злодейским умыслом. Фильм «Сталкер» – это случай, когда искусный, но не умный ремесленник, пытаясь создать шедевр, вляпывается туда, куда не следовало. В «Солярисе» Лема хотя бы исходный материал был прекрасным, здесь же…

Я плохого мнения о «Сталкере», но высказываться специально именно на эту тему не буду.

Я поступлю лучше: у Стругацких есть произведение под названием «Жук в муравейнике». По объёму это, как кажется, повесть, но, с учётом глубины этой вещи, она заслуживает называться романом. Там тема та же самая, что и в «Пикнике на обочине», но только всё намного грандиознее. Роман (а это всё-таки роман!) «Жук в муравейнике» – это одно из самых сильных литературных впечатлений за всю мою жизнь. Но впечатление это жуткое, и я не уверен, что его можно обозначить как положительное.

 

 

26.  «Жук в муравейнике» – сказка в духе Вольтера

Не могу сообразить точно, когда я впервые прочёл эту эпическую философскую сказку – в 1983-м году или в 1984-м. Помню, впрочем, человека, который дал мне почитать «Жука». Это был тот самый герой моего повествования, которого я обозначаю словом Каратэист. У него были старые экземпляры журнала «Знание – сила», он выбрал из этой пачки несколько номеров и предложил мне почитать их с таким, примерно, обоснованием: прочти непременно – это что-то невероятное! Ты ахнешь, когда прочтёшь.

С некоторым недоверием я спросил его:

– Да что ж там такое?

Он ответил уклончиво:

– Научная фантастика. Как раз то самое, что ты любишь.

А я и в самом деле всегда любил фантастику – и научную, и ненаучную. И по сей день люблю.

 

= = =

 

Когда я прочёл эти журналы с «Жуком» и вернул их Каратэисту, я сказал ему:

– Прочёл, спасибо! Очень понравилось… Я поражён. А тебе-то самому понравилось?

И Каратэист ответил многозначительно:

– О! Ещё как!

– А чем именно тебе всё это понравилось?

– Да ты знаешь: у меня как-то вылетело из головы, что там было написано, но запомнилось впечатление: это нечто невероятное! И что-то прямо так вот и вертится у меня в голове, вот так прямо и крутится, и это что-то – очень важное… Обещаю: когда вспомню, расскажу.

Я тогда подумал: «Всё-таки каратэ – это вредная для здоровья штука. И чёрный пояс так просто не даётся. Ему там, на тренировках, видать, память-то поотшибали. Бедняга!.. Подожду, напомню в другой раз и тогда спрошу». Для себя же я решил, что не выдам ему тайны своих собственных открытий. Я был уверен: ежели он что-то невероятное и усмотрел в «Жуке», то всё же не то же самое, что увидел я, а что-то совсем другое – чего я не заметил. Вот бы узнать: а что же именно?

Жили мы с ним в соседних домах, часто встречались, и я его потом ещё несколько раз спрашивал: да что ж ты там такое узрел, расскажи!

Каратэист страшно расстраивался: ему кажется, будто он вот-вот вспомнит самое важное из того, что там было, но у него случился какой-то необъяснимый провал в памяти, и он ничего не может поделать с этим.

Он так-таки и не вспомнил, а я ни ему, ни кому-либо другому, не стал тогда рассказывать о своём открытии. На дворе всё ещё свирепствовала советская власть, и ни из чего не следовало, что она закончится хотя бы через двести лет, а то, что я открыл, напрямую касалось её незыблемых злодейских устоев.

Уже в девяностые годы один из моих учеников – круглый отличник и, возможно, будущий гений Олег Ковалёв – подарил мне «Жука в муравейнике» уже не в журнальном варианте, а в варианте твёрдой книги с хорошим переплётом. И я стал перечитывать эту книгу снова и снова. После того журнального чтения я читал её ещё дважды полностью и множество раз возвращался к тем или иным фрагментам.

 

= = =

 

Годы шли и при каждом удобном случае я спрашивал людей, читавших эту книгу, о том, как они восприняли её. И – странное дело! Люди с умным видом несли всякую ахинею, которая, как правило, сводилась к тому, что Стругацкие обличают в своём «Жуке в муравейнике» то ли сталинизм, то ли тоталитаризм, то ли хитро-мудрым способом ругают советскую власть за то, что она такая плохая и такая неправильная. Я удивлялся человеческому идиотизму, кивал-кивал, но не выдавал своей тайны.

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

27.  Проникновение в тайники сюжета

Сюжет там разворачивается то на планете по имени Земля, то на совсем других планетах где-то в будущем. Если я правильно понял, это двадцать второй век. Общество не называется коммунистическим, но это справедливое и технически продвинутое общество: нет сволочей, нет богачей, нет нищих, но споры и даже конфликты то и дело происходят.

Лично я не отказался бы жить в таком обществе: люди посещают другие галактики, открывают новые пригодные для жизни планеты и либо переносят туда наше житьё-бытьё, либо открывают для себя жизнь других цивилизаций…

Здорово! Если это коммунизм, то я хотел бы жить при таком коммунизме. Понимаю, что слово «коммунизм» звучит неприлично, но сама идея прекрасна. В этом смысле «Жук в муравейнике» – такая же утопия, как и «Люди как боги» Герберта Уэллса.

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

28.   Выпускники саркофага

Итак, на какой-то маленькой планетке, находящейся в системе ЕН 9173, земляне случайно находят непонятного назначения подземное сооружение, которое они условно называют САРКОФАГОМ. Изучают, присматриваются и понимают: что-то здесь не то! Это не развалины, не руины…

Это и не сооружение вовсе – это активно действующий механизм!

Или некое отдалённое подобие живого существа?

Откуда-то из космоса данный механизм берёт для себя энергию. И функционирует в автоматическом или в полуавтоматическом режиме вот уже сорок пять тысяч лет. Нечто вроде биоробота.

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

 

29.  Толкования текста

На свете есть профессиональные толкователи текста Библии или Корана; есть профессиональные специалисты по Тургеневу или по Чехову, называемые шутовскими словами: «тургеневеды» и «чеховеды» – это ж надо придумать такое!

Так вот: «Жук в муравейнике» – это не Священное Писание и не Коран, и я не претендую на честь называться «струговедом». И я не хочу уподобляться идиоту, описанному мною в этой книге, который пять раз прочёл полное собрание сочинений Ленина, да ещё и гордился этим.

Я увидел в «Жуке» всё то, что мог увидеть любой желающий, потому что это всё лежит там на поверхности, и не моя вина, что не все читают книги так же внимательно, как я.

Поэтому претендовать на звание знатока мыслей Аркадия Натановича и Бориса Натановича Стругацких я категорически отказываюсь.

Особенно – мыслей тайных!

Что есть, то и есть!

Вот только: а что, собственно говоря, есть?

Я не знаю, что у братишек было на уме, когда они писали все тома своего собрания сочинений. Похоже на то, что

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

30.  Сталь продолжает закаляться, или Как Герман подводил итоги своей жизни

И теперь настала пора продолжить мои рассказы про Геру-бандита.

Жил-жил, боролся-боролся, хитрил и ловчил… И чего ради?

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

 

31.  Этапы большого пути

Это такая советская песня была – вроде как героическая, но с почти бессмысленным набором слов:

Каховка, Каховка – родная винтовка –

Горячая пуля, лети!

Иркутск и Варшава, Орёл и Каховка –

Этапы большого пути…

Все такие советские песни имеют одно пакостное свойство: они в памяти возникают сами и звучат у нас в голове, совершенно не спрашивая у нас на это разрешения. Вот так и с рассказами Германа о его героической молодости: слушаю его трёп, а в голове – вот эта самая песня.

Но, как бы то ни было, а этапы большого пути закончились и для Геры, и для всех любителей коммунизма в восьмидесятые годы…

 

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

Итоги итогов большого пути.

Возможно, в моих описаниях получается так, что Гера – это какой-то идиот. Мне жаль, если у читателя сложилось такое впечатление, а если и сложилось, то это моя недоработка.

Идиот?

Нет.

Слуга Отечества?

Это – когда как.

Бандит? Мафиозная личность?

Это – скорее всего.

У него были колоссальные умственные способности и феноменальная память.

Когда он рассказывал мне о махинациях, которые совершали работники торговли, партийные работники, а также старшие офицеры и генералы КГБ, МВД, служащие судебных органов и Министерства Обороны, то он просто сыпал бесконечными цифрами и расчётами. Он всё это держал в уме и даже по пьянке с лёгкостью оперировал большими цифрами.

Из него бы вышел гениальный бухгалтер или экономист, а может быть, и крупный воровской авторитет, если бы не его патологическая склонность смешивать мошенничество с попытками честно служить Родине или совершать благородные поступки.

И на этом я завершаю свои воспоминания о Гере-бандите. Многое осталось просто беспощадно отброшенным и не высказанным, но мне представляется, что я всё-таки смог вписать эту выдающуюся личность в ту картину восьмидесятых годов двадцатого века, которую я попытался живописать в этой книге.

Пора идти дальше.

 

 

32.   И снова школа!

Под конец восьмидесятых годов я принял решение расстаться с беззаботным житьём-бытьём на подстанциях Трамвайно-троллейбусного управления и пойти работать в школу.

С неожиданною лёгкостью я нашёл для себя сразу две подходящих школы. Плохо было то, что одна из них была на очень большом расстоянии от того места, где я тогда жил в Ростове-на-Дону. А другая была – ещё дальше.

Общественный транспорт тогда уже работал очень плохо, но в некоторые дни – ещё хуже. И это портило настроение.

Но радовало и приятно удивляло то, что работа всё-таки нашлась.

И так получилось, что мне пришлось выбрать вариант – худший из двух плохих. Долго рассказывать, почему так вышло, но факт остаётся фактом: я вынужден был принять приглашение на работу в ту школу, которая находилась на огромном расстоянии от моего дома, а не в ту, что была чуть ближе.

Школа, однако, была очень хорошая – я понял это сразу.

Забегу вперёд, за временны́е рамки этой книги: в начале девяностых годов именно эта самая школа вошла на какое-то время в число ста лучших школ России! И это не случайно: ведь там много лет бессменно работала замечательная директриса. Я назову её так: Алина Васильевна.

У меня до сих пор остались о ней самые тёплые воспоминания, и я всё время сравниваю её с тою директрисою, которая упоминается в начале моей книги под именем Ольга Васильевна Вадулина – личность глупенькая, тупенькая, довольно-таки злобненькая, хотя и не очень, в школах я повидал намного более отвратительных людей, чем она. Так вот эта самая Вадулина напутствовала меня советом, когда я уходил от неё: никогда больше не соваться ни в какую в школу – по причине полного отсутствия у меня умственных и творческих способностей для такого рода деятельности.

Иногда человек скажет тебе какую-нибудь необыкновенную глупость или гадость, и ты запоминаешь это на всю оставшуюся жизнь. И невозможно ни простить, ни забыть. Вот так и в этом случае: сколько буду жить, столько буду презирать её за те слова, которыми она напутствовала меня при увольнении.

Алина же Васильевна оценила меня совсем наоборот: я понравился ей с первого же взгляда.

 

= = =

 

Уже когда я обо всём договорился с нею (а беседа у нас была основательная!), оставалась маленькая формальность: нужно было явиться в районный отдел народного образования и показаться на глаза тамошней начальнице, которая почему-то изъявила желание познакомиться со мною лично.

И я явился, но не один, а в сопровождении директрисы.

Характерная особенность всех начальниц районных отделов образования: тяжёлый взгляд чёрных глаз, мощное телосложение, мощный бюст и такой же мощный голос – железный и непререкаемый. У этой начальницы были, в виде исключения, ледяные голубые глаза, но всё остальное соответствовало общепринятой норме.

Она устроила мне разнос: мол, почему я в столь позднем возрасте пошёл работать в школу? Почему не прижился в той первой школе?..

Она не орала на меня, а говорила вежливо, но твёрдо и так, что не у каждого бы хватило нервов выдержать такой тяжёлый разговор. К тому же она смотрела мне прямо в глаза своими голубыми ледышками, словно бы стараясь вывести меня на чистую воду.

Я отвечал на все вопросы спокойно и сдержанно. Я увидел в ней типичную карьеристку, которая по трупам идёт к своей цели и классифицировал её для себя очень просто: бандитка. Вот когда пригодился мой тюремный опыт и уроки общения с Германом!

И потом начальница спросила Алину Васильевну прямо в моём присутствии:

– Я не понимаю, что вы нашли в нём?

Но и Алина Васильевна была не лыком шита. При желании она могла преобразиться в величественную даму – я потом наблюдал это за нею не раз. Но она не стала использовать этот инструмент и ответила очень просто и даже с улыбкою.

– Я много беседовала с Владимиром Юрьевичем, и он произвёл на меня положительное впечатление.

Железная мадам возразила:

– Не понимаю, что в нём может быть положительного. Мне кажется, вы делаете плохое приобретение!

Остановись, мгновенье! Ты прекрасно.

 

= = =

 

– Не понимаю, что в нём может быть положительного. Мне кажется, вы делаете плохое приобретение!

Это были её точные слова, которые я запомнил наизусть. Но, странным образом, я сейчас совсем не обижаюсь на них.

Несколько лет спустя, уже после крушения советской власти, я узнал потрясающую жизненную историю этой женщины. Рассказчик, мой хороший друг, выразил уверенность, что я использую этот невероятный сюжет и напишу по нему или захватывающий роман, или душераздирающий киносценарий. Мне жаль, но я никогда не сделаю этого. Некогда.

 

= = =

 

Итак:

– Не понимаю, что в нём может быть положительного. Мне кажется, вы делаете плохое приобретение!

Алина Васильевна, всё так же улыбаясь, подтвердила свою твёрдую решимость взять меня на работу к себе.

Тогда начальница с ледяными голубыми глазами в третий раз стала возражать, но видимо, не решилась портить отношения с подчинённою ей директрисою, которая стояла за меня насмерть, и под конец согласилась с нею при такой формулировке: берите, так и быть, но под вашу ответственность.

Характерная деталь: этот разговор у нас происходил не в закрытом кабинете, а в шумном коридоре, где мимо нас проходили посторонние люди, а кто-то даже и стоял рядом – в ожидании, когда величественная начальница обратит на него внимание по какому-то служебно-бумажному вопросу. Все трое говорили громко:

– начальница – чтобы посильнее изничтожить меня словесно,

– я – для того, чтобы успешнее постоять за себя,

– а Алина Васильевна – по привычке держать себя уверенно и авторитетно, она ведь была директором большой школы.

 

= = =

 

И потом я прошёл ещё через одно испытание: Алина Васильевна сообщила мне, что я должен буду преподавать в четырёх девятых классах и в двух десятых. Это была очень большая нагрузка. Но самым страшным было не это: мне предстояло стать классным руководителем самого тяжёлого из четырёх девятых классов.

Алина Васильевна сама предупредила меня об этом и тут же попыталась утешить:

– Да вы не бойтесь! Они не бандиты…

Она сказала именно так: «не бандиты», то есть где-то были классы с бандитами!

… – Они просто очень шумные и не сдержанные.

Я расстроился и вспомнил, какой сумасшедший дом у меня иногда бывал на некоторых уроках в моей предыдущей школе.

Сидевшая рядом с директрисою завуч Клавдия Васильевна тотчас же принялась призывать меня ничего не бояться. Тоже, кстати, очень хорошая женщина была…

Я ничего не сказал, но воистину божественная Алина Васильевна и так всё поняла: я испугался.

Подумав, она нерешительно сказала:

– У нас может появиться выход из положения, если, конечно, так получится, – тут она замялась.

Я напрягся.

– Дело в том, что классное руководство в одном очень хорошем девятом классе я обещала дать одному нашему учителю – Александру Николаевичу. В прошлом учебном году он успешно выпустил тяжелейший класс, с которым мы все тогда страшно намучились. Вы не бойтесь: в этом году уже таких ужасов не будет: тот класс – это было нечто совершенно невообразимое, и он ушёл. А в награду за тот успешный выпуск я пообещала дать Александру Николаевичу классное руководство в очень хорошем – умном и добром! – классном коллективе. Чтобы он пришёл в себя после всех прежних тягот. Так вот, если я попрошу его отдать свой новый класс вам, а ему взять ваш класс, и он согласится, то проблема будет решена.

– Мы его хорошо попросим! – заверила меня завуч Клавдия Васильевна.

Тотчас был вызван Александр Николаевич.

Это был низкорослый крепыш, лет на десять младше меня, шатен с хитроватыми голубыми глазками. И вообще: что-то было комическое в его внешности. Но как обманчив бывает внешний вид!

Директриса объяснила ему ситуацию: Владимир Юрьевич имеет мало опыта, и давать ему трудный класс мы не хотели бы, поэтому не согласились бы вы…

Александр Николаевич нисколько не огорчился, спокойно согласился и сказал, что не боится трудностей.

 

= = =

 

Уже потом я выяснил, что это был не только выдающийся педагог, но и специалист высочайшего класса по работе с трудными учениками. Когда он заходил в шумный класс, то сразу же воцарялась почтительная тишина при одном его появлении. Говорил он, как правило тихо, а иногда и нежно – он словно бы убаюкивал всех хулиганов и скандалистов, и те робели от одного только его взгляда – хитроватого, но решительного.

Позже он станет директором школы одной трудной ростовской школы, а потом поднимется и ещё выше, но это всё выходит за рамки задач моей книги.

Главное, что я выяснил тогда для себя: я с первых же дней работы в той школе нашёл в ней трёх порядочных и умных людей – директрису, её помощницу и вот этого самого Александра Николаевича.

 

= = =

 

Странным образом, мне нечего вспомнить про два десятых класса, в которых я тоже преподавал. Там всё было тихо-мирно, и никаких особых проблем не возникало.

Трудно было именно в девятых классах.

Они распределялись так:

– Девятый класс «А» – почти все гении или просто таланты. Все – добродушные и воспитанные. Это был один из самых умных классов в моей жизни. Возможно, самый умный.

– Девятый класс «Б» (бэшки!) – тот самый, который должен был достаться мне, но его героически принял на себя Александр Николаевич. Почти все – шалопаи и болваны, почти все – добродушные.

– Девятый класс «В» – это мой. Между учителями шёл спор о том, какой из девятых классов лучше – вэшки или ашки. Мне больше нравились ашки. Но и жизненная встреча с моими вэшками – это всё же сильное и хорошее впечатление.

– Девятый класс «Г» – почти все слабенькие и серенькие. Но были и умные гэшки. Агрессивных и злобных не было.

Много чего интересного и поучительного я узнал и испытал на себе при работе с детьми в этой школе. Общее впечатление от этой работы: полный восторг! Я вошёл во вкус, и мне казалось, что работа в школе – это лучшая работа на свете. Я и сейчас думаю примерно так же, просто делаю некоторые оговорки насчёт национального состава классов. Умный и дружелюбный русскоязычный коллектив – это самая первая оговорка, но есть и другие…

Свои чисто педагогические мысли по поводу этой школы и всех остальных, где я работал, я описал в своей книге «Записки мятежного учителя», поэтому повторяться не хочу.

Об этой конкретно школе скажу так: я рад, что я поработал там. Опыт и незабываемые впечатления – это то, что я там получил.

Но это был конец восьмидесятых годов, страна стремительно обрушивалась в пропасть, и в какой-то момент я понял это и ушёл из школы.

Вообще из школы, а не только из этой – так мне тогда казалось. Потом-то я вернусь в школу, но это будет уже 1991-й год, а тема моей книги – годы восьмидесятые. Поэтому не буду выходить за очерченные мною же самим пределы.

 

= = =

 

Что было плохого?

Не дети и не трудности с освоением педагогического мастерства.

Люди и склоки – вот что.

Костяк коллектива был очень хорошим: директриса, завучи, несколько учителей. Но, по мере приближения к страшному 1991-му году, когда обрушился Советский Союз и вся страна вообще могла погибнуть по причине предательства коммунистической верхушки, обострялись отношения и в школе.

И так обострялись, что становилось не по себе.

Я-то состоял в партии и поэтому был в самой гуще школьных событий. Поначалу партийные собрания были, как обычно, скучными и никому не интересными, но с каждым месяцем страсти в коллективе накалялись всё больше и больше.

Из-за моей огромной нагрузки у меня и зарплата была огромная по тем временам: чистыми деньгами я получал двести двадцать рублей. По причине того, что школа находилась очень далеко от моего дома, а общественный транспорт работал плохо, мне приходилось иногда брать такси. Я постановил для себя: тратить на такси не более двадцати рублей в месяц. Но и оставшиеся двести рублей – это было очень даже прилично.

Коллектив был, в основном, женский и участившиеся скандалы среди учителей производили впечатление чисто бабских склок.

Одна из гнуснейших личностей была Вера Ивановна Музычкина.

У неё было редчайшее свойство: говорить нежным, ласковым, а иногда ещё и задумчивым голосом какую-нибудь гадость в тот момент, когда ты расслабился, вошёл в хорошее настроение и совсем не ждёшь от неё этого. Это она отработала для себя такой приём: сначала заманить своим мнимым добродушием в ловушку, а потом уже словесно издеваться над растерявшеюся от неожиданности жертвою.

Но первое же моё смятение тотчас же сменилось на жёсткий отпор. Главное было не вспылить, а бить эту тварь вежливыми и спокойными словами.

Однажды она стала цепляться ко мне из-за чего-то (мол, я порчу какие-то показатели в социалистическом соревновании) и назвала меня Юрием Владимировичем.

Я поправил её: меня зовут Владимир Юрьевич!

Она извинилась и снова продолжила своим ласковым голосом доказывать мне, что я плохой человек, позорю всю школу, и опять назвала меня Юрием Владимировичем.

Я поправил её снова, и она снова извинилась, но тотчас же назвала меня так же и снова стала доказывать, что я очень плох. Ласково и нежно.

Я оборвал её и тихим, но твёрдым голосом сказал:

– Вера Ивановна! Я не потерплю, чтобы вы называли меня неправильно! Извольте обращаться ко мне так, как положено!

Музычкина смутилась и стала возражать обиженным голосом:

– Но вы же совсем не слушаете, что я вам говорю! При чём здесь это? Успокойтесь же, наконец! И что вы кричите на меня? Кто дал вам право?.. Я просто хочу сказать вам, Юрий Владимирович, что вы ведёте себя недостойно и позорите нашу школу…

Я выпучил на неё глаза и чётко, но очень тихо проговорил:

– Меня зовут Владимир Юрьевич, а не Юрий Владимирович! Но мне приятно было наблюдать, как вы заикаетесь от волнения, пытаясь вывести меня из себя.

Повернулся и ушёл, не оглядываясь, хотя она и кричала мне что-то откровенно злобное вслед.

Помню, как она орала мне однажды:

– Вам хорошо – вы тут все по двести рублей получаете, а мы работаем за копейки!

Я ставил её каждый раз на место, но всё же удивлялся: кто это «мы» и «вы»? Она сама была математичка, и я никак не мог быть ей соперником в перехватывании вожделенной нагрузки. Я – филолог, я работаю не в тех же классах, что она, и какие у неё могли быть претензии ко мне? Но поди ж ты – были!

В скором времени я понял, что учительский коллектив школы делится на две половины, и одна половина хочет выжить другую, а другая половина пребывает в обороне.

 

= = =

 

В самые первые дни моей работы в школе на мои уроки приходили директриса Алина Васильевна и завуч Нина Николаевна. Судя по всему, они были довольны мною.

Ко мне приходила даже та самая железная мадам с ледяными голубыми глазами, которая настоятельно не рекомендовала принимать меня на работу. Но и она осталась довольна мною. Тогда же я выяснил, что глаза у неё не такие уж и ледяные, да и сама она, вроде как и не очень-то и бандитка. При встречах она благожелательно здоровалась со мною и даже улыбалась – видимо, директриса окончательно заверила её в том, что я хороший человек, а не плохой.

И вот тогда же, в эти же самые дни, ко мне на урок заявилась какая-то весьма почтенного вида пожилая бабенция, о которой я не знал, кто она такая, но решил так: школа очень большая, работает в две смены, и она, видимо, из числа тех, с кем я ещё не познакомился.

И было так: она уже вошла ко мне в класс, предварительно чопорно поздоровавшись со мною и сообщив, что она поприсутствует на моём уроке; вошла и уселась за самую последнюю парту у окна.

А я ещё не вошёл в класс.

И тут ко мне подошёл тот самый Александр Николаевич, отвёл в сторону и поинтересовался:

– Она у тебя спрашивала разрешения на посещение твоего урока?

Я ответил:

– Нет. Она мне только сообщила, что поприсутствует у меня.

– Имей в виду: сообщить может только начальник, а она здесь никто. Она даже не работает в нашей школе. Ты сейчас имеешь право попросить её выйти.

– А кто она? – удивился я.

– Она сейчас на пенсии, но состоит на партийном учёте в нашей школе…

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

Я тогда отмахнулся: приму к сведению, но пока пускай посидит у меня, что мне жалко, что ли?

Она просидела у меня один урок, что-то многозначительно и озабоченно записывала при этом, а потом ушла.

И я тогда так и не понял: чего ради она заходила ко мне?

Спросил потом у Александра Николаевича: что ей от меня надо было?

Тот пояснил: мол, в нашей школе есть группировка недовольных. Группировка считает, что директрису надобно уволить, а вместо неё поставить на эту должность вот эту самую мегеру; внутри школы нужно завести новые порядки и перераспределить нагрузку между учителями: хорошим людям дать лучшие условия работы, а плохим – худшие. Или даже уволить их к чёртовой матери.

Позже я стал получать и другие сведения о происходящем, а кое-что понял и сам.

Это была группировка сталинистов, мечтавших о том, чтобы в стране воцарились новые порядки – те самые, какие были при товарище Сталине…

Уже под самый конец восьмидесятых годов с переходом в первые годы девяностых над страною нависла реальная опасность возвращения к сталинизму в его худших формах. Я, да и многие другие люди, всерьёз опасались этого… Но я не буду отвлекаться на политику. Расскажу о том, что было дальше в этой школе, не касаясь при этом моей работы с детьми, с их родителями, не касаясь никаких форм педагогической деятельности. Отметаю всё и оставляю только это: распри!

 

= = =

 

Я не помню точно, как звали ту мегеру. Кажется, так: Серафима Сергеевна.

Меня она с самого начала восприняла как врага, хотя я с нею ни в какие споры не вступал и, кроме «здравствуйте» и «до свидания», ничего ей не говорил. Видимо, во мне было что-то такое, что она не решалась вступать со мною в прямой конфликт. Поэтому она избрала другой путь…

С Александром Николаевичем же у меня сложились самые дружеские отношения. Он пользовался у меня полным доверием, и ничего, кроме добра, я от него не получал. А когда он что-то подсказывал мне, я воспринимал это очень серьёзно. Например, он несколько раз сообщал мне о том, что на меня кто-то делает лживые доносы – устные или письменные, по-всякому было. И это было бесценно.

 

= = =

 

Оказывается, некоторые члены партии – из числа нашего большого и больного школьного коллектива – за что-то страшно невзлюбили меня. И Серафима Сергеевна возглавляет эту группировку. Но они там у себя не знают, как подступиться ко мне…

Между тем, в школе состоял на партийном учёте бывший школьный электрик, который во уже лет десять, как уволился, но сниматься с партийного учёта и переходить на учёт по месту жительства не собирался. И никто не мог заставить его сделать это, потому как он ветеран войны и ветеран партии одновременно. Ему уже было за девяносто, но он был полон решимости добиваться от педагогического коллектива неукоснительного соблюдения норм партийной этики, чистоты помыслов и прочей ерунды в этом же духе.

У него было необыкновенно злобное и сморщенное лицо. Однажды я исподволь наблюдал за ним во время партсобрания. Он сидел в президиуме как раз рядом с директрисою и это выглядело так: розовощёкая, красивая, со вкусом одетая, величественно-торжественная русская баба лет сорока сидит рядом с ходячим мертвецом – уродливо короткий и словно бы прижатый к синему лицу нос и выражение ненависти ко всем присутствующим. Это было незабываемое зрелище!

Этот хмырь был полон ненависти ко всем, кроме этой самой Серафимы Сергеевны, которой он угодливо улыбался и поддакивал, и даже сама директриса явно побаивалась его.

И вот, по инициативе Серафимы Сергеевны, на какой-то тайной сходке истинных коммунистов нашей школы – не на официальном партсобрании! – было решено закрепить его за мною и поручить ему следить за тем, чтобы я не уклонялся от ленинских принципов и прочего в этом же духе, ибо я произвожу впечатление неблагонадёжного человека.

Словесно это было оформлено, как наставничество по отношению к младшему и пока ещё политически незрелому товарищу по партии. То есть: ко мне.

Произошла утечка информации, и Александр Николаевич, который узнал это от своей агентессы, предупредил об этом решении меня, а заодно и директрису.

Директриса побеседовала со мною наедине, и призвала к осторожности, но и к твёрдости.

Александр Николаевич тоже предупредил, но был более резок: он призвал меня быть осторожнее в словах, но проявлять твёрдость, а если понадобится, то и жёстко осадить его. Но он-то был беспартийным и, когда к нему цеплялся этот хмырь, просто посылал его куда подальше – вежливо, но решительно. Беспартийный, значит, несознательный, а что взять с несознательного? А вот то ли дело этот Полуботко – партийный! И ему не отвертеться.

И чуть не забыл! Этот бывший фронтовик во время войны состоял в структуре под названием СМЕРШ, что означает: смерть шпионам! Я уже знал из рассказов участников той войны: эти смершевцы сами редко воевали или не воевали совсем, но других подозревали в измене, в шпионаже в пользу Гитлера и при каждом удобном случае – расстреливали. Из десяти расстрелянных только один был настоящим шпионом, а девять других погибали по ложным обвинениям.

И вот старый хрыч стал приходить ко мне на уроки и цеплялся к каждому моему слову. Однажды он заявился ко мне в класс и стал по какому-то чужому и уже потрёпанному конспекту, в котором были непонятные ему самому слова, читать какую-то лекцию о Родине и о нашей Родной и Великой Коммунистической Партии.

Дети в классе старались держаться почтительно, но в особо кошмарных случаях всё-таки хихикали.

И потом он стал нудным голосом приводить цитаты из поэта по имени Алигер и говорить при этом:

– Поэт Алигер сказал по этому поводу…

– Алигер написал об этом…

– Алигер призвал…

Тут уже все стали откровенно ржать, потому что даже и самому последнему болвану было известно, что поэтесса Маргарита Алигер – женщина, а не мужчина.

 

= = =

 

И потом у меня был с ним серьёзный разговор.

Я сказал ему, что он откровенно издевается надо мною и, видимо, получает от этого удовольствие.

Он просто оторопел от этих моих слов. Моё долготерпение показалось ему покорностью, и он, придя в себя, попёр на меня:

– Да как вы смеете! Я сорок пять лет в партии, я фронтовик, и я не потерплю!..

И я ему стал выдавать:

– Я тоже – не потерплю! У меня – высшее образование, а у вас – шесть классов. По какому праву вы суётесь в мои педагогические дела?..

И потом:

– Вы – фронтовик? Настоящие фронтовики так нагло и развязно себя не ведут, как вы. Это всегда – скромные и добродушные люди. Я ещё когда учился в школе, к нам приходили фронтовики, и никто из них не вёл себя так безобразно, как вы!..

И ещё:

– У меня отец был фронтовиком – брал Берлин, имел ордена, дважды был тяжело ранен и умер в сорок семь лет из-за старых ранений! А вы весь из себя целенький и живёхонький ходите по земле и другим жить не даёте…

 

< ПРОПУСКАЮ >

 

 

Я наорал на старого хрыча – тихим голосом и глядя прямо ему в глаза.

Я сказал ему, что найду других фронтовиков и приглашу их к себе в класс, а ему не разрешаю больше приходить ко мне на уроки.

Именно эти слова страшно разозлили его, он пытался возражать мне: мол, буду жаловаться по линии партии, то да сё, но я всё-таки заткнул его. Он ушёл в ярости от моего отпора и потом куда-то всё-таки жаловался на меня, но – безуспешно.

И всё-таки партсобрания становились всё страшнее и страшнее.

Страсти накалились настолько, что на одно из партсобраний была приглашена та самая железная мадам с ледяными голубыми глазами, которая возглавляла районный отдел народного образования.

Я к тому времени уже давно перестал смотреть на неё как на демона. Она была старше меня лет на пять – красивая женщина, высокая натуральная блондинка с хорошею фигурою, но с железным характером В тот день она явилась к нам в синем брючном костюме с белыми полосками, а основанием для её визита были жалобы на Алину Васильевну и на те порядки, которые она наводила в школе.

В собрании принимали участие только члены партии, и оно специально было назначено на вечер – на время, когда в здании школы не оставалось ни детей, ни посторонних взрослых.

Всего было человек двадцать – не меньше. Из них было человек пять (как бы и не больше!) из числа тех, кто уже вышел на пенсию, в школе к этому времени не работал, но оставался на партучёте в школе. Благодаря этим, не до конца ушедшим, и создавалось равновесие между силами Зла и силами, не побоюсь этого слова, Добра.

Чисто формально нашу партийную организацию возглавляла та самая Музычкина, которая отличалась особым ехидством и упорно называла меня Юрием Владимировичем.

Но на самом деле возглавляла силы Зла не она, а Серафима Сергеевна – она была идейным вдохновителем всех пакостей и тайным кукловодом всех пакостников.

Начальником школы, согласно штатному расписанию, была директриса Алина Васильевна, но на партсобрании она была рядовым членом партийного коллектива.

Что касается железной дамы в великолепном синем брючном костюме в белую полосочку, то она была здесь вообще посторонним человеком, приглашённым со стороны, и не имела права голоса. Просто уважаемый член партии пришёл в гости в одну из партийных организаций района. И не более того!.. На самом же деле, самым главным человеком здесь была именно она.

Но этот расклад сил каждым из присутствовавших понимался по-разному. Самая осторожная была всегда такая из себя благообразная Нина Николаевна: она за всё время не сделала ни единого заявления или даже просто жеста в сторону той или иной стороны. Благочестивым голосом изрекала что-нибудь невнятное (вне всякого сомнения! разумеется!), но как-то так выходило, что было решительно непонятно, с кем она, и что хочет сказать. И это было отвратительно.

Партийное собрание было целиком и полностью посвящено претензиям к Алине Васильевне. Злобная половина присутствующих требовала:

– Пора прекращать это безобразие!

– Сколько можно терпеть это!

– Она позорит славные традиции нашей школы! Ведь так хорошо было раньше!

Юмор состоял в том, что, если бы не гнусноватое поведение Нины Николаевны, то был бы перевес сил Добра на одну партийную единицу. Но из-за неё такого перевеса не было, и царило полное равновесие. При этом силы Добра находились в обороне, а силы Зла – в наступлении.

Выступил и я. На мне был хороший костюм с галстуком и электронные часы, которые тогда считались признаком роскоши. От природы я наделён чрезмерно громким голосом, но обычно я использовал его только на уроках и громче всего орал на уроках литературы, когда читал стихи. В обычное время я был тих, скромен и вежлив. И таким меня все учителя и видели. Поэтому моё нынешнее выступление на партсобрании было для многих неожиданностью. Я разнёс в пух и в прах всех этих склочниц и сказал, что у них нет ни единого доказательства в пользу того, что Алина Васильевна делает что-то незаконное или неправильное, а всё, что вы здесь говорите, – просто злопыхательство!

Моё выступление поддержали другие хорошие люди, но и плохие не унимались, поднялся шум, все кричали и что-то доказывали. И весь этот ужас длился три часа. Он бы продлился и шесть часов, но величественная дама в полосатом брючном костюме и с ледяными голубыми глазами вдруг встала со своего места и объявила железным голосом:

– Поговорили и хватит. Уже поздно. Расходимся!

И все подчинились. Было уже очень поздно, и я с трудом удержался от того, чтобы взять такси. Доехал на общественном транспорте – на одном автобусе и на двух троллейбусах. Когда я добрался до дому, было уже двенадцать часов ночи. Во мне всё кипело от негодования, и я долго не мог уснуть, мысленно отбиваясь от ехидно-ласковых подколок Музычкиной, от гнусного ворчания старикашки-ветерана, от праведных обличений Серафимы Сергеевны, но мои самые последние мысли перед сном были о Нине Николаевне: какая же она всё-таки гнида…

 

= = =

 

Ничего ни плохого, ни особенно хорошего после этого собрания не случилось: Алина Васильевна проработала на посту директора этой школы четверть века, а остальные разбрелись потихоньку кто куда… И чего ради нужно было так орать?